«Кое смятение, — рекла она потом, — кое невольное смятение объемлет мое сердце? Возмущенная истинным о нем сожалением, хотела я познати несчастия Иосифовы; мне бедствия его казалися моими; он исполнил мое желание; я могу оные окончить: наутрие будет он свободен, я возвращу его... Кому?.. Объятиям Селимы?» От сея единой мысли она вострепетала.
«Несчастная! — рекла потом. — Так истинно сие, ты любишь! Се тот самый смертный, о коем, не зная его, воздыхало твое сердце, коего требовала ты от всея природы и коего отсутствие вселяло в тебя отвращение ко всем прочим веселиям... О, коль судьба моя несчастна! Я уклоняюсь от торжеств ненавистного мне брака и прихожу в сии места спокойствия искати; надеялась я, приемля участие в тишине сего уединенного жилища, обрести более здесь владычества над моим сердцем; но в сем самом жилище спокойству моему встречаются новые препятствия, и я пылаю огнем, противным долгу моему!.. Сколь позорно сие признание! Ты, которая отвергла любовь целого двора, забыв ныне гордость твоея природы, ты унижаешь себя воздыхати о рабе своем. Но что вещаю я? Иосиф в рабстве ли родился? Если он, как я себя ласкала, не рожден от бессмертных, то не достоин ли он родитися от них? Предки его были мирные цари, окруженные детьми и стадами своими. Если боги и привели его в неволю, то, может быть, сие для того сотворили, чтоб привести его в мои объятия; но хотя бы он простый токмо был раб, кое увенчанное чело более приятностей имеет? Кто подобен ему, кто может соединити в себе толико благородства с толикою простотою?.. Куда ведет тебя твое безумие? Иль на уже забыла, что сердце твое не в твоей более власти, что ты навеки отдала его другому, что честь и добродетель велят сей огнь тебе тушити? Но что! Или пламень сей не может быти невинен? Или тот уже преступник, чье сердце любовь ощущает? Строгие законы брака воспретят ли мне имети удовольствие видети и утешати несчастного, внимати из непорочных уст его повествованию несчастной его жизни, преклоняти слух мой ко гласу его лиры, слезы мои соединять с его слезами, с ним купно воздыхати, вещати ему о любви моей, прияти уверение о нежности его... Ах! что рекла ты? Или забыла уже то, что он другую обожает? Тот, коего чтила я нечувствительным, сколь нежно признавался предо мною в любви своей! Но ведает ли он, что я его люблю? Дерзает ли он и помыслити о сем? Не мне ли должно победити робость его, и могу ли я единую минуту в том усумниться, чтоб он не жертвовал мне своей Селимой!» Таковы были смятенные чувствования, коими терзалася Далука.
Пришед в сень свою, Иосиф отер слезы свои, кои чаял впоследние проливати о несчастии своем. Он заснул, лаская себя приятнейшею надеждою, и от начала его рабства сей был первый раз, в который сон затворил спокойно его очи: уже лестные видения приводили его в объятия родителя и возлюбленной. Среди сих радостных изображений он пробуждается и выходит из сени своея.
Солнце восходило позади черныя кедровыя рощи и оную, казалося, златом лучей своих зажещи. Вся роща, небесным огнем оживленная, дышала благоуханием, которое зефиры по полям разносили, а из среди сего убежища слышно было приятное птиц пение, исходящее как бы с того краю горизонта, где дневное рождается светило. Сие прелестное и величественное зрелище пленяет сердце Иосифово; он устремляет на оное взор свой и в то же время обоняет умащенный воздух и пению внимает. Как некто, мнящи свобождатися от долговременныя и жестокия болезни, чает видети всю природу с собой оживляющуюся, предается тем видам, на кои долго взирал он нечувственным оком, и, между тем, не ведает того, что наслаждается он единым только блеском здравия, — тако Иосиф предается тем чувствованиям, для коих душа его долгое время была затворенна. «О солнце! - возопил он с восхищением. — Ты, кое освещаешь последний день моего пленения, я могу на первые лучи твои ясным воззрети оком; я moгу, не проливая слез, зрети tаmo твое сияние, где ближние мои собранны. Приятная Аврора! ты не явишься более, не внемля моим песням!»
Между тем, день сей почти уже протек, и нетерпеливый Иосиф в пустынной своей сени ожидал еще того, что придут разрешити его оковы; хотя нощь распростерла уже свои мрачные завесы, но он, казалось, хощет еще продолжити день тот, который чтил он днем своей свободы. Он не прежде удалился, как самая глубокая темнота на земли воцарилась. Наутрие томлен он был равным ожиданием. Множество протекло дней, а он еще рабом остается. Наконец исчезает его надежда, погасает в сердце его радость, и мрачная тоска объемлет паки его душу; но поступок Далуки казался ему дивен. «Увы! — вещает он. — Так и самые слезы суть обманчивы, залог чувствительныя души к нашему бедствию!»