Далука, не возмогши укротити жестокую страсть свою, испытывала силу отсутствия. Не может она оставить своего сельского жилища, но, заключа себя в чертоги и сада свои, убегает она тех мест, где могла бы встретиться с юным невольником. Тщетные старания! Сей приятный образ последовал за нею и в самое дальнейшее уединение. Зефиры, на листвиях играя, производят ли тем приятность ее слуху, — она чает слышати прелестный глас Иосифа. Если во время нощныя тишины соловей жалостно вспевает или источник с томным протекает журчанием, то кажется ей, что жалобы и воздыхания Иосифа слух ее пронзают; тогда упрекает она себя в том, что, вместо прекращения толиких бедств, она их умножает и новые слезы ему приключает. Часто, не ведая сама, идет она к Иосифовой сени, но, вдруг в себя пришед, возвращается оттоле. В единый вечер, достигнув до самыя тоя рощи, восхотела она бежати сего места, но вдруг непобедимою силою тамо удержана стала; душа ее, как бы исчерпанная многими колебаниями страстей, силе любви уступает. Трепещущими стопами приближается она к уединенной сени; луна освещала робкое ее хождение. «Богиня! — возопила она, устремя взор на сие светило. — Несмотря на бледный огнь свой, непорочна и свирепа, не могла и ты от любви защититься; ты сошла с небес, и пастырь привлек тебя ощутить все ее приятности. Я, равно как и ты, мое величество слагаю и простого люблю пастыря. Способствуй моим желаниям: ты оными сама исполнена была; сотвори, да не будет мой нечувствен любовник».
В самое то время приближилась она к сени; несмотря на природную гордыню сердца своего, трепещет она в присутствии невольника. Внезапное ее пришествие удивляет Иосифа. «Конечно, — рек он ей, — приходишь ты ко мне возвестити мою свободу. Прости моим подозрениям: я чтил себя забвенным тобою».
Далука молчит единую минуту, воздыхает. «Сколь далеко от сего, чтоб я тебя забыла! — вещает она. —
Несчастия твои не исходили из моей памяти... Но, — рекла она, запинаяся и потупя свои очи, — или не можно скончать твои бедствия без того, чтоб не имети нам, лишась тебя, печали? Ты сам забудешь ли нас без всякого сожаления? Ты имеешь здесь друзей; иль хощешь ты уже навеки их оставить?.. Есть, может быть, сильнейшие узы, нежели родство: они могут усладить и жесточайшую неволю... Когда же ничто удержать тебя не может, то неужели не страшишься ты сетей, поставляемых тебе вероломными братиями? Или мнишь ты, что они, видя торжествующего тебя над их злобою, не помыслят на жизнь твою? Они прольют кровь твою... Трепещу от сей единой мысли... и я сама, дав тебе свободу, предам тебя их лютости. Но хотя ты от нее и можешь избежати, то я далеко буду от тебя, не услышу о твоей судьбине, и возмущенная душа моя представлять себе будет завсегда сей кровавый образ...»
«Ничего не устрашайся, — прерывает с горячностию Иосиф, — я уже рек тебе, раскаяние живет в сердцах моих братий; слезы и отчаяние Иакова, Селимы и Вениамина и самое братское дружество, в душе их обновленное, — словом, все возвратило мне мою братию. Но хотя бы я в них обрел мою погибель, я пылаю желанием видети отца моего и возлюбленную. К чему продолжати мне без них несчастную жизнь мою? Обняв их, умру, если то необходимо, и умру с меньшим сожалением. Но нет! Братия мои согласятся на мое блаженство. Не медли оным, я милости твои из памяти моей не будут истребленны; никогда солнце не достигнет до конца своего течения прежде, нежели воспою оные в песнях моих; после творца всея природы, ты первая получишь праведную дань моея благодарности; и отец мой и Селима, исполненные равно со мною твоим благодеянием, гласи свои с моим соединят».
«Селима!.. — рекла разгневанная Далука. — Селима!..» Потом, смягча свой голос: «Так ты пылаешь токмо ею?.. А если ты здесь найдешь другую Селиму?..»
«Кто возьмет ее место? — рек Иосиф. — Которая из смертных?..»