Так кончились злые ухищрения Марьи Федоровны, и она теперь, лишенная всего, даже личной свободы, в тесной, мрачной келье «издыхает, как отравленная крыса в норе»,— как выразился автор «Путешествия Гулливера».
Елизавета Ивановна, приведя дела свои к благополучному окончанию, выехала из столицы вместе с супругом своим, уже не простым писарем, а коллежским регистратором. Юлия Карловна просилась было тоже с ними в деревню, в виде маменьки или хоть ключницы, но ей решительно отказали, и она осталася попрежнему содержательницей известного заведения.
Во всем уезде, или, лучше, по всей губернии, была известна история Лизиных грустных похождений, вследствие чего чувствительные соседки-помещицы встретили ее с распростертыми объятиями, как героиню истинно романическую.
Вскоре заброшенное село начало обновляться.
Муж Лизы оказался весьма порядочным человеком, а через год и порядочным сельским хозяином, так что заброшенные части хозяйства пришли в движение и приносили свою пользу.
Словом, все воскресло с прибытием Елизаветы Ивановны, но сильнее всех почувствовал ее присутствие бедный слепой Коля. Она с ним ни на минуту не расставалась, ухаживала за ним, как самая попечительная нянька и самая нежная сестра.
Церковь посещал он попрежнему и попрежнему с любовью исполнял обязанности дьячка и пономаря. Это было его самое задушевное и единственное занятие. Часто, возвращался поздно от всенощной, он тихо и невыразимо грустно пел:
КАПИТАНША
В 1845-м, в том самом году, когда наводнением до половины разрушило город Кременчуг, а Крюков остался невредим, а в Киеве так даже к Братскому монастырю вода поднялася,— так в этом критическом году, в конце марта месяца, выехал я из Москвы по Тульскому, тогда только что открытому шоссе. Ехал я (заметьте, на почтовой перекладной телеге) две недели до Тулы да до Орла неделю, итого три недели. А что я вытерпел в эти три недели, так этого никакое перо не в силах описать. Одно только скажу вам, что я не из описания какого-нибудь туриста, а из собственного опыта знаю, что стоит тарелка щей и ломоть хлеба на почтовой станции. То, будучи практически знаком с комфортом почтовых станций, я, выезжая из Москвы, нагрузил порядочную корзину всяким соленым и копченым добром. И что же! всю эту благодать я должен был бросить на второй станции, то есть в городке Подольске, потому что все это — и даже я сам — окунулося несколько раз в грязной снежной воде. Благоразумие требовало возвратиться в Москву, но поди же ты, толкуй с упрямой головою (между нами будь сказано, я-таки не отстал от своих земляков в этой добродетели, то есть в упрямстве, что мы из вежливости называем силою воли). Итак, от Подольска до Тулы пропутешествовал я на пище святого Антония, от Тулы до Орла — на той же самой пище, потому что город Тула хотя и славится ружьями и гармониками, но колбасною лавкой не может похвалиться; словом, я в Туле, и то с трудом, нашел соленого судака, привезенного с берегов синего Дона, или с берегов Урала, или же с берегов матушки Волги. С таким-то провиантом доехал я до города Орла. Остановился я было в гостинице, тут же около почтовой станции, да на другой день как пересчитал свою казну, так только ахнул! У меня всего-навсе было наличных трехрублевая депозитка да мелочи два четвертака, а из Москвы я взял с собою ровно сто рублей серебром. С такою суммою как не доехать из Москвы до Киева? А вот же случилося так, что я только до Орла доехал, а там, то есть в Орле, и сел, как рак на мели. Я призадумался не на шутку и после сугубых размышлений пошел я искать постоялый двор. Опять горе — Ока и Орлик затопили не только все постоялые дворы, но и большую часть самого города. Возвратился я в свой номер еще грустнее, чем из него вышел; в раздумье сел у окна и смотрю на улицу, а по улице плетется запряженная парою невзрачных лошадок большая крытая телега, а около нее с кнутиком в руке идет небольшого роста пузатенький, с рыжей бородкою, мужичок. «А, приятель! — думаю себе,— тебя-то мне и нужно!» — Я отворил окно и крикнул:
— Эй! мужичок! молодец!
Мужичок остановился, снял шапку и, посмотревши на окна гостиницы, увидел меня и сказал:
— Ты, барин, кличешь?
— Я.
— А что те надоть? — спросил он.
— А вот что. Ты извозчик?
— Вестимо, что извозчик!
— А которой губернии?
— Тутошней губернии, барин. А уезда Митровского.
— А не желал бы ты, любезный, на празднике дома побывать? (Это было на шестой неделе великого поста.)
— Как не желать, барин,— вестимо, желаю; да как порожнем пустишься один?
— А хочешь, я тебе седока найду до Глухова?
— Как не хотеть, да мне, пожалуй, хоть и до Москвы.
— Да ты знаешь ли, где Глухов?
— Как не знать? — за Митровским. Мы и в Киеве бывали не раз.
— Много ли же ты возьмешь?
— С пуда, что ли, барин?
— Пожалуй, хоть и с пуда.
— По два с полтинкой, барин!
— Хорошо, согласен, только с тем, чтобы деньги получить в Глухове.
— А задаточку, барин?