Что же теперь написать тебе о моей бедной, невольнической жизни? Думаю, лучше всего — ничего не писать, потому что хорошего сказать нечего, а про дурное лучше промолчать. Пусть она врагам нашим снится.
Ты пишешь, что не знаешь дела, по которому меня постригли в солдаты! Знай же, что дело не подлое, и еще знай, что мне запрещено писать (кроме писем) и рисовать — вот где истинное и страшное наказание. Шесть лет уже прошло, как я мучуся без карандаша и красок. Горе! и еще горе! Вот до чего довели меня стишки, трижды проклятые...
Нашел я близ укрепления хорошую глину и алебастр. И теперь, тоски ради, занимаюся скульптурой. Но боже, как жалко я занимаюсь этим новым для меня искусством: в казармах, где помещается целая рота солдат; а про модель и говорить нечего. Бедное занятие!
Спасибо тебе, что напомнил ты мне про К. И. Иохима; хоть я, правду сказать, и не забываю моих добрых приятелей, но не писал ему потому, что боялся его молчания на мое послание, как это сделали другие мои приятели, в том числе и Михайлов, товарищ мой по Академии. Кто его знает, где теперь он? Да и не один он такой. Перовский привез с собою в Оренбург некоего Гороновича, тоже моего товарища по Академии, и когда его спросили, не знаком ли он со мною, то он просто сказал, что и не видал меня никогда. И такие бывают люди на свете! Иохиму я пишу небольшую цидулу и прошу тебя передать ему и просить его о том на словах, о чем я его в письме прошу, а прошу я его вот о чем: если он и теперь занимается гальванопластикою, то у него, вероятно, есть форма [для] небольших фигурок, то пускай из [них] выберет одну или две изящнейших и выльет хоть из папье-маше и пришлет мне, ради святого искусства. Я мог бы их копировать из глины, и это заменило бы мне, в некотором роде, натурщика или натурщицу. Попроси его, брате Семене! Вылепил я небольшой барельеф, вылил его из гипса и хотел тебе послать один экземпляр, так не знаю, довезет ли почта такую хрупкую вещь, как гипс, это раз; а другое и то, что совестно и посылать в столицу такую ничтожную штуку, как мой первенец-барельеф. А вот, даст бог, поучусь и вылеплю второй,— так уже стеарином залью и пришлю тебе.
Я слышал, что граф Толстой занимался опытом над гутаперчею, чтобы выливать свои медали, так спроси у Иохима, не знает ли он, каковы результаты опытов
г. Толстого. Вот бы хорошо было! Я бы и себе выписал гутаперчи, да и принялся бы выливать свои бедные произведения.
Я уже думал было устроить себе маленький гальванопластический аппарат, так что ж, в большом городе Астрахани, кроме кумысу и тарани, ничего достать нельзя, даже немуравленного горшка, который при этом деле необходим, а о медной проволоке и не слыхала Астрахань! Вот город, так город! Настоящий восточный, или, лучше сказать, татарский.
Я еще прошу Карла Ивановича, не сообщит ли он мне своих простых практических средств в отношении гальванопластики, потому что я, кроме физики Писаревского, ничего не имею, а в ней говорится о сем предмете слишком лаконически.
Эх! то-то было б, глупый Тарасе, не писать было б скверных стихов да не упиваться так часто водочкою, а учиться было бы чему-нибудь доброму, полезному,— вот бы теперь как находка. А поседел, полысел, дурень, да и принялся учиться физике. Не думаю, чтобы из этого что вышло, потому что я от природы вышел какой-то неконченный: учился живописи и не доучился, пробовал писать — и вышел из меня солдат, да какой солдат — прямо копия с того солдатского портрета, что написал Кузьма Трохимович у покойного Основьяненка. А тем временем стареюсь и постоянно болею, бог его знает, отчего это? Должно быть, от тоски да неволи. А конца все-таки не вижу моей грустной перспективе, да без протекции, правда, его и видеть невозможно; а у меня какая протекция? Правда, были кое-какие люди, так что ж?
Одних уж нет, а те далече,—
Как Пушкин некогда сказал.
И мне теперь осталося одно — ходить тут по степи, долго еще ходить да мурлыкать:
Доле моя, доле, чом ти не такая,
Як інша чужая!
Кланяюся низенько твоей Александре Ивановне и сердечно целую твоих деточек и Варвару и Александру,— пусть здоровые растут и счастливые будут.
Так теперь для тебя Городище — чужое село: старая твоя мать умерла, царство ей небесное.
Оставайся здоров и будь счастлив во всех твоих начинаниях, мой искренний, мой единый друже Семене!
Твой искренний
56. С. С. ГУЛАКУ-АРТЕМОВСКОМУ**
В декабре (или генваре) нынешнего года получишь ты, единый друже мой Семене, из частных рук, а не по почте, небольшой ящичек с делом рук моих, сказать по правде, с несовершеннейшим делом; да что поделаю? Вылепить-то я еще кое-как вылепил, а вылить и до сих пор не умею; правду сказать, не то, что не умею,— материалу хорошего негде взять, сиречь, алебастру. Прими богу приемшу что есть и не осуди: на тот год, бог даст, пришлю что-нибудь получше и то, если только достану алебастру из этой мерзкой Астрахани.