Спустя неделю после этого прозрения у художественной галереи в районе Пиккадилли я рискнул всем, что сберег за тридцать с лишним лет, и купил автофургон и штук двадцать недорогих репродукций — на одном конце шкалы там был Теодор Руссо, на другом — Джексон Поллок {23}. Репродукции заняли у меня одну стену фургона; под каждой была обозначена ее аукционная цена и дата покупки. Потом я подыскал себе молодого художника-студийца, который быстро делал по моему заказу картоны, подражая той или иной манере, и ставил под каждой новое имя. Я часто сидел рядом с ним, когда он работал, и пробовал на листке бумаги разные росчерки. Хотя на примере Поллока и Мура {24} доказано, что ценность могут иметь даже англосаксонские имена, большинство придуманных нами были иностранные. Помню фамилию Мжлазь, но она удержалась у меня в памяти только потому, что его творения упорно не желали продаваться, и в конце концов нам пришлось замазать эту подпись и поставить вместо нее «Вейль». Я убедился, что, стремясь получить удовольствие от своего приобретения, покупатель хочет, как минимум, хотя бы без запинки произнести фамилию художника. «Я раздобыл на днях нового Вейля», а ближайшее к «Мжлазь», что получалось даже у меня самого, смахивало на «Мразь» — имечко, которое, вероятно, вызывало бессознательное сопротивление у клиентуры.
Я разъезжал из одного провинциального города в другой в своем фургоне и останавливался в богатых предместьях промышленных центров. Вскоре мне стало ясно, что от ученых и женщин проку мало: ученые слишком много всего знают, а из домашних хозяек редко кто любит рисковать, не имея перед глазами банка с наличными, как при игре в бинго. Я рассчитывал на игроков азартных, ибо смысл моей экспозиции был таков: «На этой стене галереи вы видите картоны, достигшие самой высокой цены за последние десять лет. Кто бы мог предвидеть, что стоимость вот этих «Четырех велосипедистов» Леже {25}, этого «Начальника станции» Руссо будет равняться целому состоянию? Теперь у вас есть возможность открыть их преемников — вот они, на другой стене — и тоже получить в руки целое состояние. Если вам не повезет, на стенах вашего дома, по крайней мере, останется кое-что такое, о чем можно поговорить с соседями, за вами утвердится репутация покровителей самого передового искусства, и это будет стоить не дороже…» Цены у меня колебались в пределах двадцати — пятидесяти фунтов, в зависимости от района и клиентуры. Однажды я даже продал за сотню фунтов двухголовую женщину, сделанную под самого что ни на есть Пикассо {26}.
Когда мой молодой человек набил себе руку на такой работе, он стал выдавать мне за одно утро штук шесть картин, выполненных в разной манере, и получал с меня по два фунта десять шиллингов за каждую. Я никого не грабил. Дневной заработок в пятнадцать фунтов вполне его устраивал. Тем самым я даже оказывал поддержку многообещающему молодому дарованию, а с другой стороны, можно не сомневаться, что не один званый обед в каком-нибудь провинциальном доме сходил успешно благодаря чудовищному надругательству над хорошим вкусом, украшавшему его стены. Как-то раз мне удалось продать подделку под Поллока одному человеку, в саду у которого вокруг солнечных часов и по обе стороны дорожки, мощенной какой-то пестрятиной, стояли диснеевские гномики {27}. Разве я нанес ему вред? Он мог себе позволить такую роскошь. На вид это был мужчина железный, хотя одному только Богу известно, какие отклонения от нормы в половой жизни или в коммерческой деятельности восполнял ему Соня вместе с другими гномиками.
И вот вскоре после моей удачной сделки с обладателем Сони я получил призыв от матери — если такое можно назвать призывом. Он был изложен на почтовой открытке с видом развалин цитадели императора Кристофа в Кап-Аитьене {28}. На обороте стояла ее фамилия, новая для меня, адрес и две фразы: «Сама понемножку становлюсь развалиной. Хорошо бы повидаться, если ты заглянешь в наши края». В скобках после «madame» — не зная ее почерка, я прочел сначала «Manon», что было не так уж некстати {29}, — она добавила: «Графиня де Ласко-Вилье». Открытка путешествовала долгие месяцы, прежде чем добралась до меня.
Последний раз мы с матерью встречались в Париже, в 1934 году, а за время войны она мне не писала. Я, пожалуй, не отозвался бы на такое приглашение, если бы не два следующих обстоятельства: это был единственный жест с ее стороны, в какой-то мере приближающийся к материнскому призыву, а кроме того, пора мне было кончать с разъездной художественной галереей, ибо одна воскресная газета вознамерилась установить источник моих экспонатов. В банке у меня лежала тысяча фунтов. Я продал за пятьсот свой автофургон, запас картин и репродукций одному человеку, который никогда не читал газеты «Народ», и вылетел в Кингстон, где попытался пристроиться к какому-нибудь делу, но безуспешно, после чего улетел другим самолетом в Порт-о-Пренс.