— Да. Ой! Он идет искать меня. Сегодня вечером. На старом месте. — Телефон заглох.
И вот мы снова встретились у статуи Колумба в машине марки «пежо». В тот раз мы не занимались любовью. Мы ссорились. Я говорил ей, что Анхел избалованный ребенок, и она соглашалась со мной, но, когда я сказал, что он за ней шпионит, она вышла из себя, а когда я сказал, что он догоняет отца толщиной, она размахнулась дать мне пощечину. Я схватил ее за руку, и она обвинила меня в том, будто я ее ударил. Тут мы оба нервически рассмеялись, но ссора продолжала кипеть на медленном огне, точно мясной отвар для завтрашнего супа.
Я сказал вполне резонно:
— Надо тебе все же порвать или тут, или там. Так жить больше невозможно.
— Ты хочешь, чтобы я оставила тебя?
— Конечно, нет.
— Но я не могу без Анхела. Разве он виноват, что его избаловали? Я нужна ему. Нельзя же губить его счастье.
— Через десять лет ты ему не понадобишься. Он будет бегать к мамаше Катрин или спать с одной из твоих горничных. Впрочем, к тому времени вы уедете отсюда — куда-нибудь в Брюссель или Люксембург, но там бордели для него тоже найдутся.
— Десять лет срок немалый.
— Но ты будешь тогда пожилой женщиной, а я совсем состарюсь — так состарюсь, что ничем меня не проймешь. И ты так и останешься при своих двух толстяках… И, разумеется, при своей чистой совести. Этого добра у тебя никто не отнимет.
— А ты? Тебя будут утешать разные бабы и самыми разными способами. И не пытайся отрицать это.
В темноте под статуей наши голоса звучали все громче и громче. Такие ссоры обычно ни к чему не приводят, после них остаются только ранки, которые легко заживают. Место для новых ран у нас всегда находится, прежде чем мы начинаем сковыривать старые болячки. Я вылез из ее машины и подошел к своей. Я сел за руль и дал задний ход. Я уговаривал себя: надо кончать, игра не стоит свеч, пусть нянчится со своим отвратительным мальчишкой, у мамаши Катрин найдутся женщины и получше — и вообще, она немка. Поравнявшись с ее машиной, я высунулся из окошка и злобно крикнул:
— Всего вам хорошего, фрау Пинеда! — и вдруг увидел, что она плачет, упав головой на руль. Мне, вероятно, надо было попрощаться с этой женщиной, чтобы понять, что я без нее не смогу.
Когда я сел рядом с ней, она уже взяла себя в руки.
— Нет, — сказала она. — Сегодня у нас ничего не выйдет.
— Да.
— Завтра увидимся?
— Непременно.
— Как всегда? Здесь?
— Да.
Она сказала:
— Мне ведь надо было поговорить с тобой. Я приготовила тебе сюрприз. То, о чем ты давно мечтаешь.
Я подумал, что она решила сдаться и пообещает оставить мужа и ребенка. Я обнял ее, чтобы ей было легче принять такое серьезное решение, и она сказала:
— Тебе ведь нужен хороший повар?
— А… да. Да. Как будто нужен.
— У нас повар замечательный, и он уходит. Я нарочно так все подстроила, чтобы закатить ему скандал и рассчитать. Ну вот, если хочешь, он твой. — Мое молчание, кажется, опять ее обидело. — Теперь ты видишь, как я тебя люблю? Муж придет в ярость. Он говорил, что Андре единственный повар во всем Порт-о-Пренсе, которому удаются суфле.
Я вовремя удержался, чтобы не спросить: «А как же Анхел? Он тоже большой любитель покушать».
— Ты меня озолотишь, — сказал я вместо этого. И так оно почти и было: «Трианон» славился своим суфле «au Grand Marnier» до той самой поры, пока не начался террор, и американская миссия выехала, британского посла выдворили из страны, папский нунций не вернулся из поездки в Рим, а комендантский час отгородил нас друг от друга хуже всякой ссоры, и, наконец, я сам вылетел с последним самолетом компании «Дельта» рейсом Порт-о-Пренс — Новый Орлеан. Жозеф тогда еле выбрался живым с допроса у тонтон-макутов, и мне стало страшно. Я не сомневался, что это они до меня добираются. Может быть, их главарю — Жирному Грасиа захотелось прибрать к рукам мой отель? Крошка Пьер и тот перестал навещать нас, жертвуя даровой выпивкой. Неделями я сидел один — с покалеченным Жозефом, поваром, горничной и садовником. Отель нуждался в покраске, в ремонте, но стоило ли убивать столько труда на него, когда надежды на гостей не было? В полном порядке у нас содержался только номер Джона Барримора — как могила.