— Зачем ты зубы стиснул? Зачем эта ощеренность? Я вошел, увидел тебя, испугался. Зачем этот надрыв? Кому и, главное, что доказать хочешь? Ведь ты все время доказываешь что-то. Ты не просто валишься в окоп и стреляешь. А кому-то доказываешь: вот, мол, Алексей Гайдаш, которого вы по третьему разряду похоронили, стал отличным стрелком. Ты не просто бежишь выполнять приказание отделенного командира, а демонстрируешь: вот, мол, Алексей Гайдаш, покорненький и смирненький, идет выполнять беспрекословно приказание. Похоже ли это на большевистскую дисциплину? Дурак, да ведь те, кому ты доказать что-то хочешь, первые радоваться твоим успехам будут: ай да Алеша, ай да наш парень. И ребята твои в Цекамоле, те, которые тебя «с поста» снимали, первые же и обрадуются. Наш, скажут, парень, наш комсомолец. Армия ему на пользу пошла, и сам он стал армии полезен. Неправду разве я говорю, что ли?
— Ах, Иван! — воскликнул смущенно Алеша, — прекрасной ты души парень. Веришь ли ты, что могу я стать таким парнем?
Когда много лет спустя Алеша рассказал мне об этой сцене в пустом гимнастическом зале и его голос, как и тогда, взволнованно дрожал, мне почему-то вспомнилась сцена из Джека Лондона: два первобытных детеныша, на заре человечества, и один из них, поборов свой страх, отказался бежать, чтобы остаться и заботливо вытащить из раны другого стрелу, орудие страшное и не понятное обоим. «Чувство дружбы помогло человеку стать сильнейшим из зверей!» — восклицал Джек Лондон, рассказывая эту сцену. И мне ясно представился, полутемный гимнастический зал, два молодых человека у синего окна, два товарища, и один из них бережно и осторожно вытаскивает занозу из уязвленной души другого.
— То, что говорю я тебе, — сказал растерявшийся от Алешиного восклицания политрук, — я говорю и себе каждый день. Какой я учитель тебе! Я говорю только то, что сам чувствую. Не молитва это: «Боженька, помоги мне быть хорошим!», не заклинания. Хочется просто осмыслить, как живешь, зачем, для чего. Понимаешь, когда видишь вокруг, как замечательно растут люди, какие чудесные они делают дела, хочется и самому быть не хуже. Эх, браток! В какое чудесное время выпала нам с тобой удача жить.
В дверях кто-то вежливо закашлял. Оба оглянулись. Дневальный со штыком у пояса продолжал покашливать.
— Ах да, ведь давно отбой, — спохватился Конопатин. — А мы тут с тобой о дисциплине толкуем, да дисциплину же и нарушаем. Спать, товарищ курсант, спать.
— Я провожу тебя немного, — сказал Алеша.
Он накинул шинель на плечи и вышел вместе с политруком. Молча прошли они через синий плац. Ночь выдалась лунная и тихая. Облитые ее мирным сиянием, спали черные здания полкового городка. В конюшне сонно заржал жеребец. В полковой кухне мигнул и погас огонек. У ворот, прислонившись к будке, восхищенно глядел в лунное небо дневальный.
— Послушай, Иван, — сказал, прощаясь, Алеша, — отчего мне так в друзьях везет? — Он крепко стиснул руку растерявшегося политрука и быстро зашагал в казарму. Конопатин взволнованно поглядел ему вслед. «Постой, постой, — хотел закричать он, — постой, чудак! Чудо-юдо-ры-ба-кит...»
Но только стоял и смотрел растерянно на дорогу, по которой удалялся широкоплечий, крылатый от наброшенной шинели силуэт товарища.
ОБЫКНОВЕННАЯ АРКТИКА
Большая вода
В полярном году есть один в буквальном смысле слова непутевый месяц.
Это какой бы вы думали? Это... июль. Точнее: с 20 июня по 20 июля. Именно в эту пору Диксон становится островом.
Пароходы еще не ходят, самолеты уже не летают, собаки не бегают. Словом, в июле люди сидят по домам и ждут. Июль — месяц полного бездорожья, но зато и предчувствия больших дорог.
Удивляться не следует: в полярном календаре все наоборот. Здесь самый солнечный месяц апрель, а самый ненастный — август; здесь в октябре уже зима, а весна, робкая и измученная дальней дорогой, добредает сюда лишь в конце июня. И июль здесь — перевальный месяц, гребень года, месяц больших ожиданий и неясных тревог.
Именно в эту пору дядя Терень с Восточного берега надевает высокие белые сапоги из белужьей кожи, жирно мажет их ворванью, берет ружье, палку и табак, вскидывает на спину походный мешок и трогается в путь-дорогу.
— Куда ты собрался, дядя Терень? — удивленно встречает его сосед по промыслу, молодой парень, зимующий по первому году. — Да кто же в такую погоду ходит?
— Я хожу, — просто отвечает дядя Терень, — тринадцатый год хожу.
— Куда же ты идешь, дядя Терень?
— А на Диксон.
— С ума ты сошел, старик! Полтораста километров! Оставайся дома. Скоро пароходы пойдут.
— Мил человек, — удивляется дядя Терень, — как же мне не идти? Я не пойду, кто же пойдет тогда?
— Да идти-то зачем?
— Идти надо, чудак человек! Я, брат, всю жизнь хожу. И в деревне бывало ходил. Кто же другой пойдет? — бормочет он, нетерпеливо поглядывая на дорогу. Ему скучно все это объяснять. — Почты не будет ли какой до Диксона? — спрашивает он, оживляясь. — Так я возьму, да и пойду, пожалуй.