Справа от него лежал боец без руки. Он все, бывало, ворчал, недовольный и едой, и врачами, и палатой. Алексей Куликов слушал-слушал, да и спросил однажды:
— Ты что, мил человек, шорник сам?
— Это почему же шорник? — опешил тот.
— Али сапожник? — допытывался Куликов. — Который человек сидячего ремесла, тот поворчать любит. Работа скучная, одинокая — он и развлекает сам себя.
— Ложечник я! — сердито закричал ворчун. — Ложки делал! Вот кто я, если желательно знать. Может, я первый ложечник был на всею Горьковскую область. Может, моей ложкой вся Расея щи хлебала. А теперь меня самого с ложки кормят, руки нет.
— Какой руки-то нет? Правой, что ли? — спросил Никифор.
— А хотя бы и левой! Лучше б мне герман обе ноги оторвал. На что мне ноги? Не плясун. А без руки — куда же я?
— Была бы правая... — утешительно сказал Куликов. — А без левой и приспособиться можно.
Но на безрукого добрые слова действовали мало, ворчал он по-прежнему.
— Чего меня лечите? — бурчал он на врачей. — Меня лечить без надобности. Отвоевался я. Вы Куликова лечите, он еще гож для боя.
— Ну что ж! — отвечали врачи. — Куликова вылечим для боя, а тебя для жизни.
Эти слова поразили Никифора, он их слышал. И Куликова, видно, поразили они. Вечером Куликов подошел к соседу и склонился над ним.
— Для жизни тебя лечат! — проговорил он. — Слышь, сосед, слова какие? Для жизни! Хорошие слова! Возьми, к примеру, машину, трактор. Переломай ты ему гусеницы, дифер, кузов — что получится? Лом. Не машина это будет, а железный лом. Только всего. А у человека руки оторви, ноги выдерни — он человек был, человеком и остался. Слышь? Потому в нем душа есть, разум, — он совсем близко наклонился к соседу и дышал ему в лицо. — Не расстраивайся, земляк, слышь? Живи. Очень я тебя прошу. Живи для жизни.
И, слыша эти слова, задумался о жизни и Никифор. Горько было ему, что не доведется больше покурить с ребятами махорки в блиндаже, не бежать ему вместе, рядом, в атаку, когда смертельно весело грохочет артиллерийский гром, смерть жарко дышит в лицо и от ее дыхания жутко, и весело, и буйно на душе... Он теперь знал, зачем остался жив на земле, зачем будет жить долго и плодоносно: для большой жизни остался он жить, для труда. Выписываясь из госпиталя, он долго тряс руку Куликова.
— Домой идешь? — спрашивал сержант.
— Вроде домой, — улыбаясь отвечал Никифор. — Собственно дом-то еще под немцами. Но предполагаю так: освободят! А? Как думаешь?
— Освободят! — уверенно отвечал Куликов. — Ну, иди. А я еще за пулей схожу. Я еще драться не кончил.
— И я б... пошел... — смущенно сказал Никифор. — Да вот костыли не пускают...
— Ничего, ничего! Иди домой! Без тебя управимся, — он опять потряс руку Никифора. — Домой идешь! Святое дело, брат! Все мы отвоюем — домой придем.
В эти дни наша армия, разбив немцев на Дону, гнала их донскими степями.
— На мой дом направление наши держат! — восклицал Никифор. — Как есть на мой дом, по курсу...
И он решил идти вслед за наступающей армией.
Попутные машины охотно брали его.
— Давай подвезем! Далеко? — спрашивали его шоферы.
— Оно и далеко и близко, — отвечал, пожимая плечами, Никифор. — Вообще-то оно близко, а поскольку не в наших руках — далеко. Ну, думаю, пока на костылях дошкандыбаю, возьмут, а?
— Раньше возьмут! — отвечали веселые шоферы.
— И я предполагаю, раньше. Торопиться надо.
Он торопился. Он шел и ехал по освобожденной земле, ночевал в освобожденных селах. Его всюду пускали охотно, ему уступали лучшее место.
— Это не мне, — догадывался он, — это костылям моим. Это крови моей пролитой почет.
И он знал, что за это благодарить неловко, нельзя; вместо благодарности он рассказывал хозяевам о Сталинграде. Он говорил о Сталинграде и шоферам, подвозившим его, и бойцам, кормившим из своих котелков. Его слушали охотно, — и он и его костыли уже принадлежали истории.
Но чем дальше шел на запад Никифор по освобожденной земле, тем все больше захватывали его другие заботы и мысли. Он видел: вставала земля из пепла, непокоренная земля, неистребимая жизнь.
В поселках бабы в голубой колер мазали хатки.
— Эй! — кричал он им. — Больно рано, бабоньки. До пасхи далеко.
— Та хай ему черт! — смеясь, отвечали бабы. — Гибельштрассе замазываем... — И они показывали ему на немецкие надписи на хатках: «Геббельсштрассе». «Герингштрассе»... Бабы с яростью замазывали немецкие следы.
В селах озабоченные мужики из-под снега выкапывали колхозное добро, из сокровенных ям доставали зерно — готовились к севу.
Хмурый мужик по-хозяйски прилаживал к плетню, вместо калитки, дверцу от немецкого автомобиля.
— Ты что ж это? — смеялся Никифор. — Трофеем обзавелся в хозяйстве?
— А что ж? — спокойно пожал плечами мужик. — Они у меня весь двор разорили...
В Бельске Никифор увидел первый торгующий магазин — книжный. Все здания вокруг были сожжены и разрушены, книжный магазин уцелел чудом. В витрине вовсе не было стекла, но книги лежали аккуратными стопочками.
— 'Так покрадут же! Покрадут! — сказал продавцу Никифор.