— Главное — настроение, — бубнил, присев на радиатор. — Не упустишь, тогда порядок! Чашка слишком кричит. А буфетчица чересчур баба. Счисти ей бюст. Никакого секса.
— Легко командовать, — возразил. — А с голодухи еще обнаженную за кофеварку посадишь.
— Но-но, — хлестнул себя, словно был еще в Якутии и гнал навьюченную лошадь. — Сублимируйся… Мужик за столом слишком толст. Это Васька.
Это действительно был Костырин, хотя сидел ко мне спиной в моем кафе, где каждому захочется погрустить, прежде чем застрелиться… Не вместо — застрелиться… Такого кафе, чтобы вместо, — не напишу. В Бога не верю. Для такого кафе надо радоваться страданию. Надо быть монахом, как Сурбаран. А я с бабами спать люблю.— Вот и убери эту корову, — сказал вслух.
Буфетчица и впрямь чуть не вываливала груди из холста.— Сбегай за угол, заодно и перекусишь, — сказал себе, но все не мог оторваться от картины, вернее, от того, какой она станет через несколько сеансов, если только будут сеансы. За окном бульдозер.
ВДАЛИ ОТ ВАСЬКИ1После стихотворного вечера я не встречал Костырина еще десять лет. В журналах его стихи встречались все реже, а два сборника вышли ничтожным тиражом, и я их не достал. Однако слухи о Ваське доходили и через брата, и через профессора. Они утверждали, что Костырин держался молодцом, подписывал разные протесты в защиту Даниэля и Синявского, Гинзбурга, Галанскова и поддержал письмо Солженицына писательскому съезду. Наверняка все это подсовывал ему профессор. Маленький, из себя незаметный, он, несмотря на свою книжность, был мужик отчаянный и крепко невзлюбил власть. Даже не потому, что запихнула его когда-то в лагерь, а из справедливости.Но, когда я спросил профессора, почему не даст мне подмахнуть какой-нибудь благородный протест, он вяло пробормотал, что художников надо беречь.— Ничего, голубчик, ваш час тоже приспеет… — Он погладил меня по загривку, и я, хоть не рвался ссориться с атомной державой, все-таки обиделся. Снова выходило, что я — никто. Другое дело, был бы членом МОСХа.
А вот о Ваське гремел «Голос Америки». Один вечер — даже каждые полчаса, и, сидя на даче Бобов у допотопного «телефункена», я представлял Костырина непомерно огромным и чуть ли не приписанным к вечности. Зато в нашей прессе Васькина фамилия появлялась теперь лишь позади чужих стихов, как переводчика. Впрочем, не так уж он бедствовал, потому что в коридоре одной кормушки я как-то столкнулся с разодетой в пух и прах Томкой. Она опять стала черноволосой и понравилась мне больше, чем на Васькином вечере.— Когда будешь отдаваться?
— Без рук, пожалуйста. Я на работе.
— Ах, это твоя епархия?
Я сообразил, что она здесь восседает худредом.Мою халтуру забраковали, и я потерял Томку из виду. Но от Бобов как-то слышал, что дела Костырина — швах, но он держится: накатал две длиннющие поэмы и один роман в стихах.— Очень, понимаешь, интересно, — восторгался Боб. — Абсолютно новый жанр.
— Ну, нового немного, — перебила Боба жена. — Как всегда у Васеньки, растянуто. Но занятно. Хотите, дадим?