На рассвете в морозной дымке возникли очертания новоторжских храмов, и по скованной льдом Тверце донесся утренний благовест. И вот уже неистовым гиканьем оглашается воздух, бьются о седла метлы и песьи головы, и плавится снег, обагренный горячей кровью.
К вечеру в каждом доме уцелевшие жители Торжка оплакивают своих покойников. Но покойников больше, чем уцелевших. Многие дома совсем опустели, в них не осталось ни детей, ни женщин. В помяннике Ивана прибавляется строка записи о 1490 православных христианах, убитых в Торжке. Однако царю и того мало: в монастырских башнях томятся пленные немцы и татары; Иван с приспешниками идет в эти темницы и велит перед своими глазами убивать пленников, чтобы насладиться их мучениями. Цивилизованные немцы не делают попыток сопротивляться, но когда Иван направляется от них к татарам, недисциплинированные мурзы, борясь за свою жизнь, в отчаянии кидаются на Малюту и тяжело ранят его, а один татарин бросается на самого Ивана. Забава перестает быть забавной. Лицо трусливого изверга искажается ужасом. Еще мгновение — и страшная судьба, уготованная им Новгороду, может миновать этот город. Может быть, в синодии здесь была вписана последняя строка, переполнившая меру злодеяний? Но нет: царские слуги схватывают татарина, убивают, топчут и колют пиками, уже мертвого… Отделавшись страхом, царь продолжает путь.
В 1609 году Торжок взят и разграблен запорожцами, служившими в польском войске…
Идут, проходят годы, и вот через Торжок тем же старым путем на Новгород проезжает круглолицый великан в огромных ботфортах, спешащий основывать свою новую северную столицу…
Возникает магистраль, соединяющая Москву с Санкт-Петербургом и, конечно, проходит через Торжок. Постоялые дворы, ямщицкие слободы, склады фуража, овса и сена вырастают в Торжке. Радищев, Новиков, Державин, едущий к армии после своего назначения главнокомандующим Кутузов, Карамзин и Пушкин — кто только не сидит здесь, в трактире Пожарского, ожидая лошадей и отдавая честь прославленным котлетам. А уж после строки Пушкина об этих котлетах кулинарная слава города становится почти столь же громкой, как и слава новоторжских кустарных промыслов — кружев, золотошвейных работ по сафьяну и бархату, наборных кожаных подушек.
Те годы, в которые я узнал Торжок и полюбил его, были совсем особыми. Ампирный городок со множеством садов и церквей, тонущих в яркой зелени, стал прибежищем для многочисленных окрестных помещиков, съехавшихся сюда из своих, по большей части не слишком даже разоренных, имений. Некоторые из них даже имели в Торжке собственные дома, где их до поры никто не трогал. Была и здесь террористическая волна, когда захватывались заложники, особенно из числа членов других партий — эсеров и кадетов, впоследствии расстрелянные. В дальнейшем же царило относительное миролюбие. Не знаю, были ли тому причиной какие-нибудь особые инструкции «центра», предлагавшие щадить новоторжское дворянство, известное своими «красными» симпатиями, или то была одна из многочисленных «лотерейных» случайностей, характеризовавших эту «эпоху великих потрясений», — никто не знал. Но жили в Торжке не скрываясь и не трепеща за свою судьбу. Встречались здесь и такие осколки старого режима, которые легко могли бы украсить портретную галерею, выведенную Салтыковым-Щедриным в его «Истории города Глупова»
[100]. Правда, молодые мужчины почти полностью отсутствовали в этих семьях: кто-то уже успел перебраться на Дон, другие ютились в столице, где, им казалось, они были не так на виду (казалось совершенно напрасно). В имениях, окружавших Торжок, возникали совхозы. Этими совхозами управляли приветливые упитанные латышки, которые обычно любезно принимали и бывших хозяек; поили их свежим молоком и разрешали погулять и нарвать цветов в своем бывшем саду. Такая идиллия, никем не нарушаемая, утвердилась не на недели или месяцы, а на годы.Так что жизнь в городе становилась все труднее исключительно за счет усиления голода и холода, иссякания фамильных драгоценностей и носильных вещей, подлежавших обмену на продукты в окрестных деревнях. В остальном жизнь шла мирно; все также плыл над рекой в ранние утренние и в закатные вечерние часы звон большого монастырского колокола, а в самом монастыре пленял прихожанок столь же низкий и такой же бархатный бас архимандрита отца Симона, в честь которого особенно пылкие энтузиастки, едва удерживавшиеся от аплодисментов, прозывались «симонистками».