И брат отца, Сергей Алексеевич, который жил с ними в Новинках, был прекрасным поэтом [127], писал музыку на свои стихи, и сестре отца Мария (в замужестве Львова) имела литературный талант и впоследствии, живя за границей (уже после революции), оставила свои мемуары. Неудивительно, что, воспитываясь в такой семье, Сергей был не по годам развитым ребенком. Ему не было трех лет, когда он научился читать, в пять, желая сделать приятное отцу в день его рождения, выучил наизусть державинскую оду «Бог» (которую через много лет, в конце 40-х годов в литературно-философском эссе «О самом главном», поставит на вершину русской поэзии). В семь лет он сочинил уже первую пьесу «В волнах океана и пустыни» (см. Приложение к т. II), а в десять помогал отцу в работе над переводами «Гамлета», делая замечания такого свойства: «…заключение, сделанное архиепископом, чересчур христианское для общего тона эпохи Шекспира». Мальчик «настолько освоился с его последними работами» (отец «часто разговаривал со мной или с самим собой, не обращая внимания на мое присутствие, работая как бы „вслух“, чтобы сделать меня соучастником его труда»), что ему грозила опасность (а тогда это считали опасностью) «превращения в какого-то вундеркинда». «Но отец не видел в этом ничего угрожающего. Он считал, что всякая созревающая мысль созревает своевременно и не следует тормозить ее развитие, а только направлять и открывать при ее посредстве дорогу новым, еще более сложным и более глубоким» («Осужденный жить»).
С детства Сергей Николаевич писал стихи (ранние не сохранились), изучал языки. В семье все говорили на французском, и он знал его впоследствии как родной. Английский, чтобы читать Шекспира в подлиннике, отец, Николай Алексеевич, выучил сам (в доме жила англичанка), и Сергей Николаевич овладел им настолько, что смог перевести в 50-х и 60-х годах две книги: Фрэнка Бука «Мои живые трофеи» и Дж. Стейнбека «В сомнительной борьбе». Но, судя по тому, что он переводил в конце жизни Моргенштерна и Рильке, он знал и немецкий, хотя изучал его только два года в Макарьевской школе (но сам он считал, что знает в достаточной степени только французский).
«Сказочное» детство Толстого, которое пройдет солнечным лучом воспоминаний через всю его дальнейшую жизнь и творчество, с ощущением себя одним целым с русской природой, со всем многовековым укладом русской жизни, такой полноценной и наполненной, освещенной Святой церковью, «с любовью и лаской матери, дававшей состояние спокойствия и благополучия и бывшей условием <его> бытия» — одномоментно рухнуло в 1915 году, когда на войне погиб его старший брат Николай (Кока), гордость семьи: «Хрупкое стеклянное чудо, которым была до сих пор моя детская жизнь, не выдержало. Жалобно звякнув, оно дало глубокую трещину и распалось на две половинки: до и после. Гармоническое сочетание света и теней сместилось, все спуталось и заскользило быстрей и быстрей к неведомым безднам. Яркие краски при этом движении стали, повинуясь своим законам, сливаться в сероватую однотонную поверхность…» («Осужденный жить»).
Безмятежное детство мальчика переходит в жизнь, постоянно отягощающуюся все более и более угнетающими его обстоятельствами. С. Н. Толстой медленно, осторожно, каким-то едва заметным штрихом, сгущает в повести атмосферу, готовя читателя к неминуемой катастрофе, чтобы покинуть вместе с ним этот замечательный мир, его теплое родное гнездо: «Колеблется в углу трепетный огонек у иконы… Длится недолгая летняя ночь. Что там зреет в этих бездонных просторах, в сумрачном этом затишье? Какой рассвет готовит она грядущему дню?» Мажорные ноты сменяются минором, и этот минор, несмотря ни на какие написанные позже юмористические рассказы, или сатирические пародии на грани фарса, ни на разные другие оживления и всплески, — именно минор станет основной тональностью его жизни и творчества.
Если смерть брата дала только трещину в его жизни, и он, как ему казалось, остался такой же «маленький, глупенький мальчик шести с половиной лет», и только «детство, настоящее детство кончилось», то в 10 лет, в 1918 году, когда были расстреляны как заложники его родители, которых он боготворил и не мыслил себя без них, он считал, что не только детство, но и вся жизнь его закончилась навсегда. И никакие предшествующие этой трагедии промежуточные несчастья — отъезд из имения, скитания по чужим домам, голод и прочие лишения — ничто не воспринималось им так, как смерть отца и матери: «Мне только три дня назад исполнилось десять лет. И что это: начало жизни или конец ее?.. Но если нас оставили, их приговорили к смерти, а нас приговорили жить, — зачем?! Жить после того? Что хуже, что страшнее?» («Осужденный жить»).