Читаем Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести полностью

Увидел я на лице Трехсвятской и какую-то открытость, обычно свидетельствующую о душевной красоте человека. Прежде она не то чтобы старалась утаить от стороннего глаза горькие страницы плена, а как бы стыдилась перед людьми за случившееся, считая себя кругом виноватой. А надо было гордиться, поскольку там продолжалась схватка с врагом, выражаясь по современному, в экстремальных условиях. То есть, она-то знала что боролась — и сама, и Искандер, и капитан Лысенко. Но кое-кто думал иначе и относился к таким, как она, по-иному. И Трехсвятская в послевоенные годы жила замкнуто, настороже. А сегодня, видел я, замкнутость и настороженность распались, и на ее лице возобладала открытость... Я прервал свой сбивчивый рассказ на полуслове. Она этого не заметила и какое-то время мы шли молча по заснеженным улицам (накануне выпал обильный снег), не узнавая родного города. Январь подбирался к зениту, а держалась предвесенняя оттепель. Город был белый, чистый, искрился под солнцем, гудел, стучал, улыбался обветренными лицами рабочих в траншеях теплоцентрали, на крыше нового универмага. Трехсвятская вдруг остановилась и сказала:

— Вы знаете о чем сейчас подумала? Люди на войне как бы повзрослели и избавились от многого дурного... научились относиться друг к другу с пониманием и терпением... стали мудрей и добрее... и представления о жизни стали более зрелыми...

Она разволновалась и надолго замолчала. Лишь у калитки своего двора призналась:

— В моей жизни случалось достаточно нескладиц. Не скажу, что то прошло бесследно. Но оно, верю, не повторится! Сегодня я все вижу новыми глазами. И счастлива оттого, что могу так видеть, как жить. В страдании. В подвиге. В радости ожидания.

* * *

Пожалуй, на этом придется прервать незавершенный рассказ. В надежде когда-нибудь прикоснуться к еще нераскрытым страницам. Добавлю лишь, что по просьбе Майи Григорьевны изменено ее имя, А все остальное — как было.

 

1966 г.

В ТЕ ДНИ И ВСЕГДА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВО ИМЯ СЛАВЫ И ДОБРА

Братцы, война!

Его разбудил грохот. Грохот катился по казарме — рваный, косматый и непонятный; бился о потолок, о стены, безобразя их глубокими ветвистыми трещинами. Неслышно осыпалась штукатурка; метались в исподнем красноармейцы, похожие на призраков; высоко, под самым потолком, раскачивалась на тонком шнуре погасшая лампочка.

Красноармейцы, будто ослепнув скоротечно, натыкались на Фурсова* и едва не опрокинули его. Он встал на нары в одних трусах, рыжий и монументальный, как изваяние. Огляделся. В окно пялился июньский рассвет. В казарме — сутолока, галдеж, пыль. Он досадливо подумал: «Сплю я или не сплю?»

Грохот внезапно прекратился. Замерли и перестали галдеть бойцы. Стало слышно, как осыпается штукатурка. Чей-то, лишенный смысла и правдоподобия голос, оглушил:

— Бра-а-а-тцы, война!

«Спятил он, что ли?» — рассердился Владимир и крикнул:

— Заткнись! Землетрясение это. — В тех местах, где он родился и жил, землетрясения случались часто.

Он хотел погасить панику. Но ослепительная вспышка и грохот сильнее прежнего ворвались в казарму. Качнулись стены, качнулся потолок, вылетели стекла из окон, пошатнулись и расползлись нары. Фурсова опрокинуло на пол. Не успел он подняться, как кто-то навалился на него, и на своих руках Владимир ощутил что-то липкое, теплое. Кровь. «Кровь!» — хотел он закричать. «Кровь!» — позвать на помощь. И не успел: перед ним внезапно вырос старшина Кипкеев. При всех ремнях и регалиях. Парадная гимнастерка туго перехвачена командирским ремнем. Старшина укоризненно поцокал языком:

— Эй, каштановый, это война.

«А мы почти все карабины сдали на склад боепитания», — ужаснулся Фурсов. Он и сам вдруг понял, ощутил всеми порами своего тела — война. И первый раз за всю службу посягнул на авторитет командира полка Дулькейта: «Сказал, что взамен карабинов получим автоматы. И не успели... остались без оружия».

— Он не имел права! Он должен был знать! — вырвалось у Фурсова помимо воли, и он не устрашился своего протеста против поступка Дулькейта, потому что все то, что творилось сейчас в казарме, казалось ему дурным сном.

Кипкеев резанул его острым взглядом.

— Отставить разговорчики... Бери ездовых и марш на конюшню! Я с огневиками — в артпарк. Одна нога здесь, другая там. Минометы к бою, понял?

— Есть! — подтянулся Фурсов.

От сердитых слов старшины все стало на место. Не как было вчера и час назад, а как оно должно быть, когда война. И, подражая командиру батареи, Фурсов буднично крикнул:

— Тревога! Минометчики, разобрать учебные винтовки и за мной!

Казарма на мгновение замерла. Потом красноармейцы начали сноровисто натягивать обмундирование. Оделся и Владимир. Лишь сапог не нашел на положенном месте. Кто-то в суматохе надел их. «Босиком не навоюешь», — резонно решил он и побежал в каптерку, — там всегда валялось много обуви, предназначенной к ремонту. Чьи-то ботинки пришлись впору, и, неумело обмотав толстые икры черными обмотками, он ринулся из казармы. Вырваться наружу, казалось ему, все равно, что вырваться из войны.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже