Читаем Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести полностью

Коричневая масса выпирает из пробоин. Хирург возмущается:

— Не дают ни лекарств, ни инструментов! Одно слово — фашисты.

Обработав рану, Маховенко уходит. Михаил Супонев подсаживается ближе, говорит, чтобы соседи не слышали:

— Фрицы грозятся: пока крепость не сдастся, не получим ни медикаментов, ни нормального харча.

— И не надо!

Они молчат. Долго. Но на уме у них одно: где же главные силы Красной Армии?

А крепость не сдается. Не сдалась. Просто в ней не осталось ни одного защитника. Кто-то погиб, кто-то тяжело ранен, кто-то заживо завален в каземате. Так думает Фурсов, глядя в окно. За окном октябрь срывает с деревьев последнюю листву. А им, раненым, обработали раны. Как полагается. Маховенко объяснил: в крепости расчистили развалины армейского госпиталя и нашли там медикаменты. И вот обработали их, тяжелораненых. Его, Фурсова, ногу положили на какое-то возвышение с веревками, колесиком, грузом. Тот же Маховенко сказал: на вытяжку. И лежать ему так сорок пять дней. Вот он и лежит, прислушиваясь. Там, где крепость, тихо. Тихо. У него теперь много времени, чтобы обо всем подумать, вспомнить, поразмышлять. Всякий раз, когда приходил Михаил Супонев, Фурсов спрашивал: «Ну как?» И тот делился новостями...

— Ну как? — повторяет Владимир.

Михаил крепко трет левую скулу, будто у него болят зубы.

— Говорят, к Москве подбирается!

«Да понимает ли он, что говорит?»

— От фашистов услыхал?

— И от них. И так, слухи. — Супонев в упор глядит на него. — Нам надо быть ко всему готовыми. Нет, нет, я не про Москву. Москва как стояла, так и будет стоять. Наша. Я о тебе, о себе. Лагерное начальство вынюхивает, нет ли среди нас комиссаров, евреев. А мы с тобой как-никак замполиты.

От слов Супонева пахнуло чем-то нехорошим, темным, от чего не загородишься уходом в себя.

— Кстати, где твой комсомольский билет?

«Кстати, где он?.. Ах, да...»

— Аня говорила, Шпак взял.

— Какой Шпак, какая Аня?

Фурсов рассказал другу, как было дело. Воспоминания того дня растревожили, взволновали. Он приподнимается и вдруг спрашивает:

— Послушай, Михаил, кто ты? И кто я?

— Как кто? Люди.

— Нет, мы больше, чем люди!

— Ну, знаешь...

— Да, да! Каждый из нас — и ты, и я — частица нашей Брестской крепости. Понимаешь? Там тихо, а крепость не сдалась. И мы не сдались, понимаешь?

«Он не представляет, где он и что с нами. С ним надо осторожнее», — решает Супонев.

— Раньше я не замечал за тобой такого.

— Чего не замечал?

— Ну... пылкий ты и философствуешь...

— Ты хочешь сказать, что я не прав?

— Почему не прав? Крепости не сдаются, — улыбается Миша. — Подумай и ты над тем, что я сказал. Хорошенько подумай. Не одни мы оказались в ловушке.

— Но мы были и остались самими собой.

Их разговор прервало появление лагерного начальства. Супонев незаметно исчез. Как всегда, гитлеровцев сопровождал Дулькейт. Фурсов теперь внимательно присматривался и к нему, и к врагам. Те держались так, как если бы находились среди животных, зараженных чумой. Старались ни к чему не прикасаться, руки в перчатках держали за спиной. О чем-то расспрашивали Дулькейта. Тот отвечал быстро и, вероятно, точно, потому что его редко переспрашивали. Как догадался Фурсов, фашисты были чем-то недовольны. Скорее всего тем, что без их ведома обработали раненых. Особенно гневался тот, со стеком в руке. Его холеное белое лицо покрылось пятнами; голубые неподвижные глаза стеклянно блестели; непонятные слова вылетали изо рта, будто разрывные пули.

Дулькейт не робел, держался без подобострастия. И, как заметил Владимир, походка у него стала прежней. «Втерся фашистам в доверие, своим человеком стал», — думает Фурсов, краешком глаза следя за командиром полка, не испытывая к нему прежней ненависти. «Всем тут не сладко, а ему и подавно», — пытается он примирить непримиримое, и тотчас в груди взрывается протест: «Но он же командир... мой командир!»

Скрипя сапогами, гитлеровцы, наконец, ушли, оставив в проходах стойкий запах духов. От которых тошнит. Но когда вечером принесли баланду, Владимир съел ее без остатка. Теперь он ел все, что можно было есть. Еда в его положении — единственное надежное лекарство. Так сказал Маховенко. Лекарство и жизнь. Как никогда прежде, он хотел жить!..

Долгими часами Фурсов с надеждой смотрит на свою загипсованную ногу, забывая о боли, о плене, о товарищах по несчастью. В какой-то книге он читал: если сильно захотеть, любое желание сбудется. А он желает одного: пусть раненая нога заживет. Это не только желание. Он уверен, — заживет. Он будет ходить. Ноги, в конце концов, самое нужное, самое совершенное в человеке. По крайней мере, в этом был убежден старшина Кипкеев... Где он — старшина? Он-то не сдался врагу. И он, Фурсов, не собирается сдаваться. Крепости не сдаются, а он — частица крепости.

Ночью, когда цвели каштаны

Всю зиму на той стороне Буга маячили немецкие солдаты. Сделав ладони рупором, кричали:

— Гуд!.. Ка-ра-шо!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже