Но она ушла. Ночью, когда спал (а он по-прежнему спал крепко и подолгу), на соседнюю, уже несколько суток пустовавшую койку положили безрукого красноармейца. И когда утром Аня пришла, чтобы промыть раны Фурсову, он, безрукий, поднялся и ушел. Фурсов был благодарен ему, но почему-то между ними не возникло ни дружбы, ни даже близости, которые неизбежно возникают между людьми одной трагической судьбы.
Одному страшно
Прикованный к постели, обреченный на долгую неподвижность, Фурсов старался держать себя в узде. Иногда он срывался. Давно пропал куда-то Супонев. И вообще — никого из своих. Ни Кипкеева, ни Аникина, ни Нури Сыдыкова. Все вокруг чужое: и свет в окне, и этот безрукий молчун, и даже Аня со своими «тебе не больно?», «потерпи... потерпи!» Что-то затуманивало сознание, пощечина тети Кати забывалась, и он начинал бушевать. Открывалась головная боль, открывались раны.
В один из таких приступов возле его койки появилась русоволосая, сероглазая и, должно быть, очень энергичная молодая женщина. Она резко сказала:
— Перестаньте паясничать! Забыли, где находитесь? Без вас мало горя? — И обратилась к Ане другим голосом. — Он сам себе враг, ей-богу. — И развела руками.
Когда она ушла, Фурсов спросил Аню:
— Кто она?
— Новенькая... Старший фельдшер Надежда Аркадьевна Шумская.
«Новенькая... Она пришла из недоступного мне мира... Как же это?» — разволновался Владимир.
— Аня, верни Шумскую, позови.
Аня нахмурилась.
— Один ты у нее. — И зашла с другой стороны: — Читаешь «Милого друга»? Нравится?
Он виновато улыбнулся:
— Ты славная...
Так шли дни, недели, приближая сроки, когда закончится вытяжение ноги, сроки исполнения всех надежд. Он принимался за «Милого друга». Читал. Перечитывал. Все меньше и меньше нравилась ему книга. Он начинал ненавидеть Жоржа Дюбуа за его вьющиеся с рыжеватым отливом волосы («Как у меня!»), за его поступки и удачи («И я был удачлив»), за то, что он, такой статный, красивый, сильный, без зазрения совести грабил и убивал в Алжире арабов («Как фашисты нас!»). Фурсова меньше бесило то, что Дюбуа тащил со двора феллаха последних кур и овец, чем то, что это тешило его самого и его товарищей («Фашисты»).
Однажды его отвлек от книги радостный возглас:
— Так вот куда ты запрятался... А я ищу, ищу!
К нему пробирался Миша Супонев. Чистый, в опрятном обмундировании, даже румянец на щеках. Подошел, протянул руки. Улыбается, что-то говорит. Фурсов не слышит его, он слушает голос своей обиды. Хлестнул Супонева, как плеткой:
— Гладенький... отъелся на фрицевских харчах.
Супонев сразу погасил улыбку, будто радость его с разбегу натолкнулась на невидимое препятствие, глухо сказал:
— Если не на харчах, то на объедках.
— Не похоже.
— Я приставлен убирать штаб госпиталя. — Помолчал. — А тебя искал.
Владимир все еще кипел от обиды:
— Я же иголка в сене, трудно сыскать.
— Трудно. — Супонев был терпелив. — Нашего брата тут видимо-невидимо! Да и не разгуляешься в поисках друзей...
Мгновение назад Владимир готов был бросить в лицо Супоневу: «Врешь ты все... почему не приходил», — а теперь смотрел на друга растерянно и радостно. Супонев сунул ему под одеяло кулек с едой.
— Они хотят, чтобы мы подохли. А ты ешь. В нашем положении главное — сберечь силы. Ешь, пока имеется возможность.
Фурсов ел. Тем более продукт был не фашистский, а свой, из крепостного запаса. Начала заживать нога. Появился зуд — значит, заживает. Прежде она болела невыносимо, и он проклинал бога за то, что тот придумал человеку ноги. А теперь вернулась надежда: поправится. После того, как будут разгромлены фашистские захватчики, он снова займется спортом. Он еще не сказал свое последнее слово на всеармейских состязаниях. Он еще потягается с этим «милым другом» Дюбуа! Он так ненавидел этого Дюбуа, что физически ощущал его присутствие в лагере. Он даже приснился Фурсову впридачу с полковым врачом; с тем самым, у которого красные штаны и жирные ляжки. Фурсову снилось, что он их застал за таким преступлением, о котором и рассказывать стыдно. И он шуганул их, бил и пинал той самой ногой, которая сейчас лежала в гипсе — на вытяжении.
«Сон в руку, я встану на ноги», — ликовал он, проснувшись. Бывает такое состояние, когда все в тебе ликует, торжествует, празднует. В то утро Владимир твердо уверовал, что к нему вернутся ловкость и сила, вернется та счастливая довоенная пора.
По-иному смотрел на его будущее, на будущее раненых военнопленных гитлеровский генерал. Однажды он задержался у койки Фурсова, близко проступили через пенсне холодные оловянные глаза. Фурсов почувствовал, что чем-то не поглянулся генералу, потому что тот недовольно сказал:
— Мы здоровым французам даем вдвое больше пищи, и они мрут, как мухи! А эти...
Все это время раненым давали чай. Из цикория. Утром. Часа в три пополудни — обед. Баланда. К чаю полагался хлеб — сто пятьдесят граммов. К баланде ничего не полагалось...