Фурсов лежал с закрытыми глазами. Молчал. Потом вдруг вытянулся, выгнулся, как перед кончиной, и закричал:
— Смерти хочу! Смерти-и-и! Чем я хуже них?!
Он бился и кричал, хотел открыть глаза и не мог открыть, веки стали чугунными и жгли, как раскаленный чугун. На крик прибежала Шумская.
— Что с ним? —и положила на лоб ладонь. — Горит.
— Горит, — подтвердила Аня. И заплакала. — И помочь нельзя ничем.
— Поможем, — шепнула Шумская и сделала Фурсову укол морфия из запасов, которые доверил хранить ей Иван Кузьмич Маховенко.
Фурсов успокоился, затих, а потом — его счастье — уснул. Вечером попросил поесть. Когда поел, Шумская спросила:
— Болит?
— Очень, — признался Фурсов.
Он был живуч и терпелив к болям. И если уж признался, что болит очень, значит, болит. Шумская сделала ему второй укол. Он снова уснул. Спал спокойно, глубоко. Так глубоко, что не проснулся ни утром, ни днем. Что-то произошло в его сильном, неподатливом болезням, организме, и он не просыпался. Сон, видела Аня, не целил, а засасывал в трясину погибели.
Спасибо тебе, Аня!
Аня отлучилась из палаты на минутку: вырвать очередную пайку хлеба для Фурсова. На одну минутку. Возвращалась бегом. В дверях столкнулась с похоронщиками. Они выносили покойника. Рассеянно скользнув по лицу погибшего, она уронила пайку.
— Вы куда Рыжика?
— Не знаешь, что ли? Помер твой Рыжик.
— Не смейте, он живой!.. Не пущу!
Она побежала по длинному коридору, истошно крича:
— Надежда Аркадьевна!.. Иван Кузьмич! Живых выносят в ров!
Прибежал хирург Маховенко.
— Что тут происходит?
Аня объяснила, задыхаясь и не договаривая слов:
— Вот они — живого в ров. Он живой... живой, вот смотрите, зеркальце запотело. — Она хотела, чтобы так было, торопливо вынимая кругленькое зеркальце из потайного кармашка и прикладывая его к губам Фурсова. — Ага, запотело.... запотело!
Иван Кузьмич взял у нее стеклышко, протер полой халата, приложил к лицу Фурсова сам.
— Запотело. — И распорядился положить раненого на место. Аня осталась в коридоре. Прислонившись к стенке лбом, она беззвучно плакала оттого, что удалось спасти этого, ставшего ей дороже других людей, Рыжика, оттого, что он живой. Не услыхала, как подошел к ней Маховенко, осторожно обнял за худенькие плечи.
— Спасибо тебе, Аня.
Он хотел еще сказать, что надо беречь силы для новых испытаний, и понимал: раз вынесла такое, перенесет и более трудное. Это относил он и на счет Фурсова, за жизнь которого боролся из последних сил. Он имел в виду не свои силы, а те, что еще теплились в сердце Фурсова. И знал, что они выиграют бой, а выиграв, не согнутся, не дрогнут перед новыми испытаниями. Ни он, ни Шумская, ни Рыжик с Аней. Останутся такими чистыми, несгибаемыми. Сегодня и завтра. И всегда.
Побег из неволи
Как и в Холме, в Южном городке был корпус для тифознобольных. И, как в Холме, немцы боялись туда заходить. Случалось, что Бухов просил Надежду Шумскую перевести туда кого-нибудь, не зараженного тифом. И она переводила, не любопытствуя, зачем это нужно. Догадывалась, значит, за тем, кого она переводила, немцы установили особый догляд, и ему грозила расправа. Не все, кто попадал в тифозный корпус, выживали. Одни заражались и гибли. А иным удавалось устроить побег на волю.
Кто и как обеспечивал побег, Шумская не знала. Но от ее настороженного внимания не ускользало ни одно событие, так или иначе выбивавшееся из берегов лагерной жизни. А наблюдения приводили к открытиям — то повергавшим в отчаяние, то вселявшим надежду.
Однажды (случилось это в начале марта сорок второго) она сделала для себя, быть может, самое ободряющее открытие. Уже несколько раз Бухов обращался к ней со странной просьбой (странной для человека, живущего в постоянном голоде): «Я отказываюсь от ужина, прибереги баланду на потом. И чтоб никто не знал». Он где-то пропадал всю ночь и приходил к ней на рассвете. Приходил измученный, с воспаленными глазами, пахнущий застарелой металлической копотью. Шумская подавала ему подогретую в миске баланду, и он ел, сдерживая себя из последних сил. Но Надя видела: Бухов счастлив недоступным ей счастьем... А к концу дня становилось известно, что несколько военнопленных бежали из лагеря. Охрана учиняла усиленный розыск, но он ни к чему не приводил. Разве что режим устанавливался строже.
И так случалось всякий раз. Если Саня Бухов попросил Шумскую оставить ему баланды, значит — быть побегу. И Шумская поняла: ни один побег не обходился без участия Бухова. И Бухов казался ей необыкновенным человеком. Она в душе гордилась его доверием и дружбой. И стала опасаться за его жизнь, потому что понимала, этот человек ходит на острие ножа. И теперь, когда Бухов просил ее приберечь миску баланды, молила судьбу, чтобы Саня не возвращался в лагерь, а бежал бы на волю с теми, кому помогал бежать. Но Бухов возвращался — измученный, усталый, с воспаленными глазами. И — счастливый...