— Да дальше кабака они вещей этих еще не носили! — отвечали мне. — Посмотрите вы на те селения, которые счастливят своим пребыванием питейные дома и пьющие гости из России: сколько в них шуму, историй; сколько в них бешеной, пьяной жизни, о которой наши смирные сибиряки и понятия не имеют; грязных подробностей, которых им и во сне не снилось! Бывают у нас в Сибири свои, домашние загулы с треском и визгом, но мы таких еще и не видывали. Раз в году бушуют наши промысловые партии, заручившиеся большой и бешеной копейкой на золотых промыслах. Но и те как-то год от году становятся заметно тише, пьют легче, бушуют меньше. Не слыхать уже, давно не слыхать безрассудных поливаний шампанским тех дорог, по которым благоугодно будет проехать нашему сошедшему с ума на золоте золотопромышленнику. Не ездят уже они на бабах, запряженных в сани, по улицам сел и деревень; не мечут уже они в толпу горстей серебра и золота. Глядя на хозяев, угомонились и промысловые партии. Есть еще у них загулы и пропойства, но далеко не в тех размерах, с какими производят ту же операцию амурские солдаты, которым удастся где-нибудь ловко поживиться чужим, плохо положенным добром. Против наших промысловых буянов и пьяниц приняты уже меры даже самими хозяевами, против амурских нужно принять такие же меры.
— На все это даст ответы время и обстоятельства; может быть, поблагоприятствует даже самая случайность. Ведь выросло же в Сибири из ссыльных поселенцев русских — здоровое, мыслящее и способное племя сибиряков, у которых есть хорошая и (может даже быть) блестящая будущность.
— Давай-то Бог вашими устами да мед пить... Поезжайте дальше — увидите и услышите многое сами! — говорил мне один из коренных, один из умнейших сибиряков.
И я снова ехал вперед, ехал много и долго, ехал до того долго, что и у меня, как у Калиновича в романе А. Е. Писемского («Тысяча душ»), ямщиком очутилась наконец баба. Только тогда уже узнал я об этом, когда она сняла доху в избе своего дружка и когда шипел на столе приготовленный для нее самовар.
Не было со мной попутчика-купца, который бы оговорил ямщика-бабу; не было и ямщиков, которые подняли бы ее на смех. Все на этот раз казалось обыкновенным. Ямщики-дружки спросили ее только «какова дорога?» и ни одним замечанием, ни единой насмешкой ее не обидели.
— Что тебя, тетка, заставляет ездить: не бабье ведь это дело? — спрашивал я.
— Кому же и ездить-то, коли у меня хозяина в дому нету?..
Так же молодцевато вскочила и соскочила она с облучка. Так же бойко и послушливо бежали и у ней лошади, как бы и у любого ямщика, как бы, наконец, у той же бабы Писемского, которая везла Калиновича с купцом. Доха и несколько грубый мужской голос довершили мое очарование.
Но вот Бараба кончилась; кончилась и не-Бараба — то пространство, которое отделяет ее от Томска. Томск потребовал с моей стороны некоторой остановки для отдыха. Сзади меня легли с лишком тысяча верст и восемь суток скорой езды днем и ночью; то и другое круто сказалось на моих спине и плечах и на всем физическом составе. «Нет, — думалось мне на тот раз, — и курьерская езда требует призвания и подготовки. Хорошо испивать горькую чашу всю разом до дна, но и на это нужно уменье и сноровку».