6. И еще одно бегство от реальной эмпирии: назойливое мессианство. Чешский автор никак не хочет довольствоваться честным изучением нашей «скромной и обыденной» действительности, он ощущает непрестанную потребность судить и исправлять ее. Отсюда тезисность, стремление что-то решать и доказывать, примитивная психология, наделяющая добродетельных персонажей абсолютной правотой, а всех остальных огульно отвергающая. Кто желает что-то доказать, тот обычно смотрит вокруг мало и плохо; опыт подменяет идеями, а подлинный мир — вымышленной конструкцией. Если бы авторы перестали поучать, они смогли бы учиться сами — прежде всего именно наблюдать и познавать. Ни в одной другой литературе мы не найдем столько «преднамеренного», столько «идейных достоинств», столько «решений проблем», как это в ходу у нас.
Во всех подобных случаях недостаточно призывать автора к расширению опыта; пора разрушить те бумажные стены, которые разделяют у нас литературу и жизнь. Я считаю, что это первейшая задача критики. Но будем скромнее: потребуем от нее, чтобы она хоть сама не была повинна во всем том, что мешает чешской литературе полностью охватить жизнь и обрести полнокровный чешский характер. Скудное, ограниченное, одностороннее знание жизни еще небольшой грех; более тяжкий грех — внутренняя неправдивость и неуважение к истине. Если чешский автор скромен и робок в своем отношении к действительности, этот грех да будет ему прощен; хуже, если его жизненный опыт столь обеднен из-за интеллектуального презрения к сложному и трудному, повседневному и более или менее обыкновенному человеческому и национальному бытию.
Я упомянул о критике; безусловно, и от нее нужно требовать интереса к жизни, всестороннего знания действительности или хотя бы одержимости реальной эмпирией. Зададимся вопросом, насколько критика способна контролировать жизненную правдивость литературы, о которой судит и которую хочет направлять. Словесность окажется в порочном кругу, покуда критика будет смотреть на нее глазами, не видевшими почти ничего, кроме мира книжек. От таких глаз ускользнет многое… даже в самой чешской литературе.
«Последние дни человечества»[340]
© Перевод И. Порочкиной
Книга Карла Крауса[341] о войне, эта драматическая хроника так называемой Великой Эпохи 1914–1918 годов, становится ныне актуальной: отчасти потому, что готовится ее чешское издание, отчасти, и главным образом, потому, что у читателя, который обращается к ней, невольно складывается удручающее впечатление, что трагическая серия боевых и психологических эпизодов войны, написанная Краусом, по прошествии пятнадцати лет
Наступит время, когда созданный Краусом потрясающий калейдоскоп военных преступлений, совершенных мысленно, на словах и на деле, сочтут за гротеск, за умышленно заостренную сатиру, но, сдается, до той поры человечество совершит еще уйму подобных преступлений, может, еще более страшных и массовых.
Я сказал — преступлений. Карл Краус заставляет предстать перед судом разума и совести сотни типов: лейтенантов и фельдмаршалов, императоров и аудиторов, спекулянтов и журналистов, филантропических дам, уличных продавцов газет, имперских советников, пасторов и бюрократов, докторов и извозчиков, кутил, маклаков, поэтов и проституток, людей с улицы и людей от ремесла, палачей, — Вена в разрезе, все воюющее людское скопище в разрезе. Составленный им обвинительный акт уличает воюющее человечество в жестокости, лжи, мародерстве, зверствах, бесстыдном эгоизме, в тысяче прегрешений против бога и ближнего. Но все это для Карла Крауса лишь оттенки единого страшного преступления духовного, которое содеял отвратительный человеческий муравейник. Таким глобальным, коллективным преступлением является человеческая глупость. У всех обвиняемых, что бы им ни инкриминировалось — убийство, лживость, пристрастие к маммоне, карьеризм, кровожадность или услужливое соучастие, — одна общая уродливая черта: идиотизм, духовная ущербность, косность ума, отупелого от параграфов, фраз, лозунгов, алчности, от громких слов и мелких страстишек. Карл Краус не моралист, он критик. Там, где моралист начал бы выгораживать или извинять, критик еще содрогается от отвращения. Расплывшийся старый Бьях, очумелый читатель газет, ура-оптимист в его глазах столь же бесконечно виновны, как и гусар, рубящий сербских женщин, или генерал на бойне. Преступление против духа нельзя простить, ибо оно метафизично.