— Ну, посмотрим, — сказал я бодро. И только вошёл в библиотеку, как увидел её. Она стояла возле шкафа, маленькая, худенькая, в каком-то покрывале или тёмном пледе. Лица её мне не было видно, но я почему-то остро и быстро подумал: «А ведь, пожалуй, лучше бы в самом деле завтра в редакции...» Я громко спросил:
— А что же он вас оставил тут? Пройдём в зал.
Она покачала головой и отбросила от лица плед. Тут я и увидел, что она и есть Сюзанна Сабо. Признаюсь, я был так ошеломлён, что пробормотал что-то глупое, вроде того: «Так вас, Сюзанна, разве выпустили? Давно ли? Я не знал...»
— Два дня назад. Меня взял на поруки мой друг. — Она выговорила это чётко, жестоко, хлёстко, не двигаясь и смотря мне прямо в глаза.
Я тоже смотрел на неё и видел, как она возмужала, огрубела за эти два года. Тогда это была просто девчонка, завитая и подкрашенная, позирующая и изломанная (это когда ей, например, задавал вопросы королевский прокурор или когда она чувствовала на себе глаз фотоаппарата), такая же простая, как и все девчонки её возраста, когда их постигает горе. Однажды я видел, как она — это было в перерыве — сидела в полутёмном зале, о чём-то тихо разговаривала с конвоиром, здоровым рябым парнем с добродушным плоским лицом и пышными усами, и задумчиво сосала дешёвую карамельку в пёстрой обёртке. Рядом с ней на деревянной лавке лежал бумажный пакет. Имено тогда, поглядев на этот мятый бумажный кулёк, на эту карамельку в тоненькой руке, я и понял, не умом, а всем своим существом, остро, твёрдо и совершенно бесспорно, — вот это-то и называется, наверное, «меня как осенило!», — что не убийца, а убитый виноват, и название статьи — «Погубившие малых сих» само пришло мне в голову. Но сейчас передо мной была уже не девочка и даже не девушка, а взрослая, издёрганная женщина. У неё было худое, страшно бледное, несколько припухшее лицо, яркие, ядовитые губы, вырисованные с особой тщательностью, глубокие чёрные глаза, обведённые бурой синевой. Они глядели на меня откуда-то из необъятной глубины, и этот взгляд выражал чувство такого одиночества и беззащитности, что мне сразу стало и тоскливо и жутко. Вообще в этой тёмной комнате, где горел только верхний зелёный свет и тускло поблёскивали дубовые шкафы, было неестественно тихо и мёртво, и центром этой тишины была именно она, как бы струящая это молчание. Всё это мной владело всего несколько секунд. Потом я сбросил с себя оцепенение и спросил очень чётко и даже резковато:
— Но чем же я вам могу быть сейчас полезным? Ведь у вас всё устраивается как нельзя лучше.
Стоя так же неподвижно, скрестя руки под пледом (такие женщины всегда что-то изображают — Изиду ли, статую ли, знаменитую ли актрису), она сказала ровно и невыразительно:
— Мне вас жалко! — И прибавила: — Очень, очень жалко!
Я вдруг вспомнил, что имею дело с сумасшедшей, скорее всего сбежавшей из лечебницы, и поэтому ответил:
— И я вас тогда тоже жалел.
— А! Это всё не то, — ответила она досадливо. — Мне жалко потому, что вас хотят убить.
— За что же, дорогая? — спросил я ласково. — Что я сделал плохого?
— Ну да всё равно, — оборвала она вдруг себя, — чёрт с вами! — И, не целясь, не стремясь попасть, вдруг вырвала руку из-под пледа и выстрелила в меня раз и другой.
Боли я не почувствовал, только удар в бедро, такой резкий, что мне показалось, будто у меня вихрем оторвало ногу. Пол стал стеной под моими ногами, я осел и закрыл голову, но она больше и не стреляла, а только ударила с размаху ногой в деревянную перегородку шкафа, так, что он весь загудел и из него со звоном посыпались стёкла.
— Довольно крови, довольно убийств! — сказала она ровно, заученно и громко, как в жестяной рупор.
И вдруг — раз! раз! раз! — выстрелила в потолок ещё три раза.
Когда вбежали люди — секретарь, королевский прокурор, ещё кто-то, она выстрелила шестой раз. Просто вскинула руку поверх их голов и пустила пулю в бронзовый бюст Роденбаха. Когда на неё налетели, подмяли, обезоружили, она не сопротивлялась, а только, лёжа на полу, повторяла громко, хрипло и спокойно, высоко подняв голову:
— Довольно крови! Крови довольно! Довольно, довольно, довольно!