Когда на другой день они доехали до большого торгового села и остановились, чтобы переменить дымящихся от усталости лошадей, она, желая узнать что-либо про мужа, вышла на станцию.
И сейчас же около повозки услышала разговор, в котором часто упоминалась фамилия Халевина.
Стояли и говорили, не видя ее, трое.
Балахонцев, Пунин и молодой безусый офицер, которого она раньше не знала и никогда не видела.
— Я знаю, — говорил Балахонцев, — я знаю, к чему все сие делается; все это негодяйство и мерзость, — просто хочет, подлец, крест на шею заработать. Спрячется в погреб и будет сидеть до прибытия наших войск, вот и вся недолга.
Молодой офицер, не соглашаясь, покачал головой.
— Поступок истинного россиянина, — сказал он, — наш бургомистр не на словах, а на деле — герой.
Пунин не принимал участия в разговоре; он стоял молча, наклонив круглую умную голову.
Офицер картинно взмахнул рукой.
— Если бы сей герой явился во времена аттические...
Пунин вдруг повернулся к офицеру.
— Не герой и не подлец, — сказал он просто, — а государственный изменник.
Возвратившись домой после проводов жены, Иван Халевин стал сейчас же собираться.
Отпер боковой шкаф и вынул из него оружие: пару кремневых пистолетов, офицерскую шпагу и два зашитых мешочка с порохом.
Старое кремневое ружье с огромным зубчатым кремнем и золотой насечкой он осмотрел два раза и, наконец, решительно отодвинул в сторону: для обороны оно не годилось. В крайнем случае, его можно было оставить про запас, для поднесения какому-нибудь пугачевскому воеводе.
Несколько бумаг лежали внизу шкафа, и он тщательно сжег их на свечке, а пепел растоптал и развеял по комнате. Потом он поднялся вверх, в картинную галерею, — так он любил называть верхнюю половину своего дома, — и тщательно осмотрел все стены. Картин у него было очень много: и в гостиной, и в спальне, и даже в людской, — всюду висели большие, тяжелые полотна в неуклюжих золотых рамах.
Он любил картины и скупал их везде, где находил. Сначала он довольствовался одной Самарой, потом списался с Симбирском и Казанью, а за последнее время ему удалось завязать отношения с Щукиным подворьем, и вот оттуда, вместе с партией сукна и ситца, стали приходить товары совершенно иного рода: старинные гравюры на больших синеватых листах, тонкие четырехугольные доски с ликами святых, толстые и неширокие доски с темной живописью, ушедшей глубоко внутрь.
Перевозка таких картин была делом нелегким. Огромные, как паруса, полотна посылались свернутые в трубку, гравюры укладывались в папки, доски шли в ящиках, тщательно обитых рогожей или наполненных древесными стружками.
Картины Халевин собирал уже несколько лет и хотя мало понимал их смысл и достоинство, но каждый жанр у него имел свое особое место. Так, над письменным столом висела небольшая, темная картина, изображающая монаха с раскрытой книгой и черепом. В спальне, над кроватью, блестело огромное розовое полотно, изображавшее толстую женщину с склонившимся над ней лебедем. Над столом висели убитые зайцы, груда фруктов и небольшая старинная гравюра, изображающая человека в богатом платье, поднявшего серебряный стакан, доверху наполненный вином.
Портреты королей, императоров и вельмож он развесил в коридоре и особом двухсветном зале, смотря по рамкам: похуже — в коридор, получше — в зале.
Теперь, проходя по комнатам, он не тронул картин ни в спальне, ни в столовой, ни в кабинете, зато тщательно осмотрел весь зал. Он достался ему по дешевке от какого-то разорившегося дворянина, который продавал картины, как яблоки, — оптом. Он осмотрел галерею и покачал головой. Багровые мантии, золотые короны, скипетры в одной руке, державы — в другой, ленты, кресты, звезды... Он покачал головой. Нет, это не годилось. Вот улыбается со стены мужчина в белом воротничке; аккуратные желтые волосы зачесаны у него в какую-то несложную прическу и невероятно просты и изящны манжеты на холеных маленьких ручках.
Это английский король Карл I.
Сто лет тому назад, возможно, в тех же манжетах и в том же белом воротничке, он взошел на эшафот, и народ кричал от восторга, когда палач, схватив за волосы кровавый обрубок головы, показал его народу.
Не спасли, значит, ни багряница, ни корона, ни вера в божественное происхождение царской власти. У него оказалась кровь такого же цвета, как у всех, и шейные позвонки так же тонко хрустнули под тяжелым топором, как у любого из смертных.
Король улыбался, и, улыбаясь же, на него смотрел Халевин.
— Ах, ваше величество, ваше императорское величество, вы не зря умерли на эшафоте! Вы открыли широкую торную дорогу. Отныне трон и помост стоят рядом в сознании народном, и неизвестно, кто первым из государей европейских взойдет вслед за вами. Убивали императоров и раньше, но их душили, травили ядом, запарывали кинжалом. Вас же казнили публично. Казнь императора, — она уже вошла в сознание народа.
...Когда в комнату вошел слуга, он застал хозяина за странным занятием. Стоя на стуле, Халевин снимал со стены портреты, смотрел на них мельком и откладывал в сторону.