Последние полчаса стали самыми нестерпимыми. Описаться у гроба на глазах у всей школы – означало несмываемый позор до конца дней. И никакие кулаки ситуации не исправят. Рука в салюте ныла так, словно в нее впился миллион иголок. Солдатик из последнего караула, возвышающийся за спиной Сереги Шульгина, стоял с таким грозным лицом, что шансов на то, что он сейчас не передернет автомат, как в фильмах про немцев, и не выстрелит, практически не было.
Но самым ужасным оказалось не это. Оксане стало казаться, что в цинковом гробу начали раздаваться звуки. Какое-то постукивание, шуршание и треск.
«Может, Сашку Бойко и не убили вовсе, а он там живой лежит и слушает, что тут про него говорят? Или он уже превратился в какого-нибудь вампира и вот-вот собирается выпрыгнуть из окошечка, чтобы тут же вцепиться клыками в мою шею, чуть повыше повязанного чужого пионерского галстука?» – с ужасом думала Оксана.
Страх подкатил к горлу приступом непередаваемой тошноты. Справиться с ним оказалось невозможно. Из глаз девочки соленым потоком в три ручья потекли слезы. И уже ничего не было видно от этих слез. Ни танцующих голубок, ни дырки на пятке, ни черного платка матери Сашки, ни одобрительных взглядов Зои Мироновны и Марьи Дмитриевны… Мир превратился в гигантскую несправедливую и безжалостную карусель.
Я не помню, как добежала в тот день домой. Не помню, смотрела ли на окошко третьего этажа в надежде НЕ увидеть на нем повязанное белое полотенце. Не помню, похвалили ли меня за мою «почетную миссию» бабушка и тетка.
К вечеру у меня подскочила температура и началась лихорадка. «Продуло девку», – сказала бабушка и намазала мои грудь, спину и пятки противным скипидаром.
Но, несмотря на Событие дня, настроение у меня было хорошим. Во-первых, я не описалась у гроба, во‑вторых, заболела, поэтому завтра не увижу ни Зою Мироновну, ни Марью Дмитриевну, а, в‑третьих, моих родителей не убили в Афганистане.