— Я же тебя, коли ты так стал, я же тебя кол-лону…
— Краул!
— Нет! Драться здесь запрещено…
— Кр-раул!
— Не рви чуйку! Ты дерись, а чуйку не рви!..
— Нне-ет, у нас сторона!.. Я тебе прямо скажу: видишь вон трактир-от? Хо! Первый сорт! Целуй!
— Не р-рви чуйку!
слышался также в этой свалке голос женщины, хваставшейся перед дядей Листаром своим образованием.
с хохотом припевала она, прибавляя к своим мотивам отрывистые изречения вроде следующих:
— Есть о чем говорить! Что печалиться-то?.. Ха, ха, ха!
— Не р-рви чуйку!
— Пусти бороду!..
— Сам отпусти бороду прежде! Што ты, ополоумел, что ли? Всю бороду вырвал…
— Н-не-ет, милый! Яшка! целуй! У нас здесь место — рай, одно слово! Видишь вон: это постоялый двор; но все одно што трактир. Ходим! Ахх, места!..
— А-ха, хха, хха! — словно бы русалка, хохотала чему-то пьяная женщина и голосом, разносившимся на далекое пространство, пела свою затверженную песню:
ПЕТЕРБУРГСКИЙ СЛУЧАЙ
Зимой еще можно кое-как жить в Петербурге, потому что безобразный гомон многотысячных столичных жизней отлично разбивается об эти тяжелые, двойные оконные рамы, завешенные толстыми сторами, заставленные массивными цветочными горшками изнутри и запушенные инеем снаружи.
Доносится только в комнаты по петербургским зимам какой-то злобно шипящий, неразборчивый гул, напоминающий собою тот яростный сап, который издают два врага, когда они после ожесточенной свалки валяются по земле и употребляют последние усилия, чтобы хорошенько попридушить друг друга…
За исключением этого шума, внутренние апартаменты Петербурга совершенно тихи, и если в них временами и разыгрываются какие-либо драмы, то содержанием этих драм бывает непременно мерзость, таящаяся внутри комнат, а никак не залетающая в них снаружи.
Не то бывает летом.
Самым ранним утром, когда, как говорится, черти на кулачки не бились, жизнь большого города уже в полном разгаре. Валят целые орды разносчиков, криками которых так и давятся эти маленькие, тесные, напоминающие собою гроба, дворики, свойственные одному Петербургу.
— Сиги морские! Сиги! — глухим и унылым басом голосит рыбник. — Сиг-ги мор-рские!
— Слат-ткай лукк молодой! — скорыми дискантовыми нотками вторит ему молодая бабенка, изгибаясь под тяжестью большой плетеной корзинки, нагруженной пучками лука.
— Та-ач-чить ннажи, ножницы! — резко поет мальчишка-точильщик, опираясь на свой станок с грацией, решительно превосходившей ту грацию, с которою в известной песне опирался на свою саблю гусар{44}
, глубоко огорченный предстоявшей ему разлукой с милой особой.— Сиги… — снова затянул было рыбник, но его возглас окончательно заглушён был другим возгласом, звонко хлестнувшим по маленькому, колодезеобразному дворику:
— Э-э! Сиги! Я тебе дам этих самых сигов, — кричало одно окно в пятом этаже, показывая в то же время людям, способным быть разбуженными этими криками, как в нем светится толстое разозленное лицо кухарки, стоящей за хозяйские интересы. — Поди-ка, поди-ка сюда! Вздымись к нам на лестницу. Ты какую нам рыбу третьеводня продал? Вот он тебя, барин-то! Вздымись! Вздымись!
Рыбник, видимо, не предполагал такого приглашения. Несмотря на обременявший его голову лоток с морскими сигами, он стремительно повернул налево кругом, и желание его исчезнуть за воротами большого дома было более чем очевидно.
— Иван! Иван! Держи рыбника. Барин его беспременно изнять велел, — кричит окно пятого этажа дворнику, старавшемуся навалить на свою спину страшную охапку дров. — Он рыбой вонючей торгует. Лови!
Иван живо и, очевидно, без малейшего сожаления сбрасывает с плеч своего вековечного утреннего друга — дрова и летит преследовать беглеца, с необыкновенным азартом приглашая к тому же всех встречавшихся по дороге любезных сограждан.
— Дер-ржи! Дер-ржи! Вот я тебя, расподлец! Вот мы тебя, раз-зтакой! Раз-зутюжим! Раз-зуваж-жим!
Гулко раздалась эта погоня за бежавшим рыбником. К голосу дворника Ивана присоединились другие, яростные, но, видимо, не понимавшие, в чем дело, голоса. Как буря, сплошно и неразборчиво ревели все эти или, несмотря на раннее утро, совсем уже пьяные рожи, или такие, на которых недоверчиво посматривали городовые, вооруженные револьверами.
— Где? Где? Н-не-ет, брат, у нас так не водится… Где мазурик? Поймали? Сцапцарапали? Ох-х! Я, я бы ему типериччи спросонков-то… Ух-х! И клеванул бы его, дьявола, для праздника…
Из подвалов выбегали заспанные мастеровые с присущими известным специальностям орудиями; с верхних этажей слетали как бы окрыленные кухарки, лакеи и горничные, обгоняемые господскими собаками, обрадовавшимися случаю выбежать на двор и потолковать на своем собачьем языке с добрыми соседскими благоприятелями. Все эти субъекты, наталкиваясь друг на друга, суетливо менялись сведениями и соображениями вроде следующих:
— Что? Как! С ножиком приходил? К кому?