В окнах швейной и цветочных мастерских, помещавшихся на том же дворе, показались толстые коленкоровые шторы; но когда эти шторы оказались бессильными сдерживать натиски Бжебжицкого и компании, квартировавшей у Татьяны, окна были закрыты почти наглухо частыми проволочными решетками. Но изобретательность Татьяниных жильцов проникла и сквозь эти решетки, так что в прежде веселые воскресные вечера, когда шумными играми этих красильщиков и портных, кузнецов и цветочниц, швей и сапожников до краев зачерпывался тесный двор многотрудящегося дома, — в эти вечера, сделавшиеся после Татьяниных комнат какими-то грустно-тихими, очень нередко разыгрывались те едва приметные в оглушительно шумящем кипятке столичной жизни драмы, которые ложно направленные общества с плутовато-снисходительными улыбками называют обыкновенными, но от которых тем не менее мучительно скорбит всякое новое сердце.
— Лукерья! — говорил кухарке один бородатый юноша, — подай свечи, да ежели Дуняша из цветочной прибежит, скажи ей, что меня дома нет. Тетенька, мол, к нему с машины неожиданно приехала. Ни под каким видом не пускай. Понимаешь?
— Проказник вы, Петр Лукич! — улыбается Лукерья, медленно покачивая головой.
— Что? — в свою очередь, осведомляется Бжебжицкий, промывая горячим чаем длинный черешневый чубук. — Верно: цвели, цвели цветики, да поблекли?
— Комиссия! — отвечает борода. — Не знаю, как отвязаться. Плачет, как река льется. По чем? — сего никто понять не в состоянии.
— А вы ее, за слезы-то, взяли бы за белы руки да за длинный хвост — да на лестницу. А то не знает, как отвязаться! — поучительно наставляет Бжебжицкий юную бороду. — А позвольте узнать чин, имя, фамилию и состояние особы, находящейся у вас в настоящее мгновение.
— Тише! — шепчет юный. — Это такая история, такая странная история! Вот смотрите: дала сейчас двадцать пять серебром и приказала за ужином посылать.
— Отцы мои! — ужаснулся Бжебжицкий. — Ну-ка, покажите деньги-то. Так, так: депозитка{21}
наяву. Так я, друг мой, в момент распоряжусь ужином. Только вот одежонку накину.— Смотрите только, — трепещет юноша, — не просадите в биллиардной. Осрамите меня.
— Полно, пожалуйста. Что я за дурак такой! Этими странными, как вы их называете, историями нужно пользоваться да пользоваться. Тут протекция может быть. Тут, — чем черт не шутит! — городничество чудесное можно с одного выстрела зацепить. Таких чудес-то иные люди во всю жизнь стараются достичь, да не достигают. Вот что! Так я живо сооружу трапезу. У меня тоже, как у онамеднишнего мальчишки, весь род на этом мастерстве угас.
— Лукерьюшка! дома Петр Лукич? — спрашивает цветочница Дуняша про бородатого счастливца. — Насилу-то я к вам урвалась от хозяйки. Дай, мол, пойду вечерок скоротаю.
— Ох, девушка, девушка! — грустно сказала Лукерья, — чуть ли не пришел конец вечерки-то тебе у нас коротать. Не велел ведь твой дома сказываться. «Скажи, говорит, ей, что ко мне тетка приехала». А какая она, черт, тетка? Расфуфырена, точно, до страсти, аки барыня какая большая! В третий раз уж гостит у него.
— Что же, она и теперича у него сидит? — торопливо выпытывает Дуняша, побелевши всем своим румяным шестнадцатилетним личиком.
— И теперь сидит. Барина-то того прощалыжного за ужином в ресторацию услали. Он тоже, барин-то этот, любит на чужбинку-то. У него губа-то, я тебе скажу, ровно бы у заправского господина на барские-то кушанья оттопырена.
Но Дуняшу уже не занимал кухаркин рассказ про прапорщичью, оттопыренную на майорский манер, губу. Не сморгнув, смотрит она на кухарку и как бы ждет от нее чего-нибудь более интересного; но кухарка, закончивши губой свои разговоры, принялась загадывать на засаленных картах про некоего разбойничка-солдатика, который ушел куда-то в далекий поход, занявши у ней предварительно на самый короткий срок красную бумагу в десять рублев ценностью.
— Черт его, прости господи мою душу грешную, знает! — шептала Лукерья, пристально рассматривая карты. — Вот ведь и дорога ему лежит в бубновый дом; вот ведь, кубысть, и антирес для бубновой крали вышел; а все не несет его нечистая сила! Черти эти люди-то, грабители! Так-тось! — закончила она и благодушно перекрестила сладко зевнувший рот.
— Так что же, Лукерьюшка? Как он тебе сказал-то? — снова начала Дуняша. — Так и приказал: что, дескать, не пускай ее, — меня, мол, дома нет?
— Так и сказал, друг сердечный! Только ты не убивайся. Что убиваться-то по этим мужикам? Обманщики они, ироды! У меня вот тоже Максим, ундер из депа, брал красную-то бумагу, дюже божился, все говорил: «Глаза лопни, через неделю сполна принесу!» Теперь вот третий год уж пошел, как он носит деньги-то. Только, ты думаешь, не лопнут у него за это бельмы-то его собачьи? Лопнут. Утроба-то ненасытная, и то, может, лопнет. О, чтоб их всех порастрескало, проклятых этих мужиков! Умеют они нашу сестру объегоривать.
— А она, это ты правду говоришь, все еще у него сидит? — еще раз переспросила Дуняша.