– Мне, жениться в мои года? – сказал он, бросая на мать взгляд, перед которым не может устоять холодная практичность матери. – Неужели я буду лишен чудных, безумных увлечений? Не буду трепетать, волноваться, дышать, ложиться спать, думая лишь о том, как бы смягчить ее неумолимый взор? Неужели я не узнаю прелесть свободы, прихоти души, облачка, пробегающего по лазури счастья и рассеивающегося от дуновения радости? Я, значит, не буду блуждать по окольным тропинкам, мокрым от росы? Не буду стоять под дождем, не замечая его, как влюбленные у Дидро? Не буду брать, как герцог де Лорьен, горячие угли в руку? Не буду взбираться по шелковым лестницам? Висеть на старой, перегнившей решетке, не ломая ее? Не буду прятаться в шкафу или под постелью? Неужели я в женщине узнаю только супружескую покорность, в любви – ровный свет лампы? Неужели любопытство мое будет пресыщено раньше, чем оно родилось? Значит, я проживу, не узнав сердечных бурь, которые укрепляют силы мужчины? Буду супругом-затворником? Нет! Я уже вкусил плода парижской цивилизации. Неужели вы не видите, что вы сами, со своими чистыми, чуждыми всех вопросов, семейными нравами подготовили пожирающий меня огонь, и я погибну, не узнав, где мой кумир, который я вижу повсюду – и в зеленой листве, и в облитых солнцем песках, и в каждой красивой, благородной и изящной женщине, описываемых в книгах и поэмах, которые я поглотил у Камиль! Увы! в Геранде есть только одна такая женщина – вы, матушка! Все мои волшебные мечты навеяны Парижем, или дышат страницами лорда Байрона, Скотта: это Паризина, Эффи, Минна! Это та герцогиня королевской крови, которую я видел в ландах, через вереск и терновник, сидя на коне, при виде которой вся кровь приливала мне к сердцу!
Баронесса гораздо яснее, поэтичнее и рельефнее представила себе мысленно все то, что здесь читает читатель, и во взгляде сына прочла все его мысли, сыпавшиеся, как стрелы из опрокинутого колчана помышления. Хотя она никогда не читала Бомарше, но сейчас же поняла женским чутьем, что женить этого херувима было бы преступлением.
– Ах! Дорогое дитя мое, – сказала она, прижимая его к себе и целуя его чудные волосы, еще всецело принадлежавшие ей, – женись, когда хочешь, только будь счастлив! Цель моей жизни не в том, чтобы мучить тебя.
Мариотта стала накрывать на стол. Гасселен отправился выводить лошадь Калиста, который уже два месяца, как перестал ездить верхом. Все три женщины: мать, тетка и Мариотта с обычной женщинам хитростью старались ублажать Калиста, когда он обедал дома. Бретонская скудная обстановка, с помощью детских привычек и воспоминаний, всячески старалась соперничать с парижской цивилизацией, которую можно было видеть в Туше, в двух шагах от Геранды. Мариотта старалась сделать своего молодого господина равнодушным к искусной кухне Камиль Мопен, а мать и тетка друг перед другом старались окружать его заботами, чтобы опутать его сетями нежности и сделать всякое сравнение немыслимым.
– У вас сегодня будет рыба, господин Калист, бекасы и блинчики, каких вы нигде никогда не найдете, – сказала Мариотта с торжествующим, лукавым видом, любуясь убранством стола.
После обеда, когда старая тетка снова принялась за вязанье, когда пришли священник и шевалье дю Хальга на обычную партию в карты, Калист отправился в Туш, под предлогом возвратить письмо Беатрисы.
Клод Виньон и мадемуазель де Туш еще не обедали. Великий критик имел некоторую склонность к гастрономии, и недостаток этот усердно поощряла Фелиситэ, знавшая, что ничем так женщина не может к себе привязать мужчину, как угодливостью. Столовая, в которой за последний месяц она сделала еще несколько важных приспособлений, ясно говорила о том, как быстро может женщина постичь характер, вкусы и наклонности того человека, которого она любит или хочет любить. Стол был убран с необыкновенно утонченной роскошью и со всеми новейшими изобретениями этой отрасли.
Бедные, благородные Геники не знали, с каким противником им приходилось соперничать. Они и не подозревали, какое надо было иметь состояние, чтобы тягаться с подновленным в Париже серебром, привезенным мадемуазель де Туш, с фарфором, который она считала еще годным для деревни, с этим чудным столовым бельем, с позолоченными украшениями, красовавшимися на столе и, наконец, с искусством повара.
Калист отказался от предложенного ему ликера, налитого в великолепные графинчики из ценного дерева, похожие на дарохранительницы.
– Вот ваше письмо, – сказал он с наивной настойчивостью, взглянув на Клода, который медленно отхлебывал из рюмки привозный ликер.
– Ну, что же вы скажете о нем? – спросила мадемуазель де Туш, перебрасывая через стол письмо Виньону, который принялся его читать, прихлебывая ликер.
– Но… я скажу, что женщины в Париже очень счастливы, у всякой есть какой-нибудь гениальный человек, которого они боготворят и который их любит.
– Ну, так вы совершенно деревенский простак, – смеясь, возразила Фелиситэ. – Как! Вы не заметили, что она его уже меньше любит и что…