Если небольшое число стихов, помещенных в прологе для изображения безлюдия и пустынности Карелии (страны, и поныне погруженной в лесах, идущих к Белому морю), успевают, так сказать, навеять некоторую унылость на душу читателя, то это будет близким подобием того ощущения, которое внушают, думаю, всякому сии малолюдные стороны при первом на них воззрении. Наконец, при прочтении всего стихотворения может возникнуть вопрос: отчего так мало действует, особливо мало разговаривает, сама Марфа Иоанновна. Я размышлял о сем и нахожу, что по важности ее сана ей нельзя было дать разговора о предметах неважных; о важном же, собственно до нее касающемся, ей говорить было не с кем. Подле нее не было своего человека, которому бы она могла раскрыть душу, поверить тайны сердца. Никанору делала поручения; монаха слушала она как человека любопытного; молодой карелке дозволяла рассказывать. Но самой ей, и по званию инокини и по положению своему, следовало оставаться более в безмолвии. Истинная скорбь чем глубже, тем молчаливее. История вовсе ничего не передала нам о Марфе Иоанновне во время ее заточения; осмелится ли поэзия влагать ей в уста, без крайней надобности, речи вымышленные, которые могли бы, может быть, уронить или показать не в настоящем свете характер столь высокой особы? Но из хода повествования видно, что она есть средоточие всего действия; к ней приходят; ее стараются занять повествованием; к ней относятся и мысли и действия всех и каждого. Итак, она есть, без сомнения, первое лицо в рассказе, и если не всегда действующее, то всегда владычествующее над действиями других.