Вот я и снова под этим бесцветным небом,заваленным перистым, рыхлым, единым хлебомдуши. Немного накрапывает. Мышь-полевкаприветствует меня свистом. Прошло полвека.Барвинок и валун, заросший густой щетиноймха, не сдвинулись с места. И пахнет тинойблеклый, в простую полоску, отрез Гомеров,которому некуда деться из-за своих размеров.Первым это заметили, скорее всего, деревья,чья неподвижность тоже следствие недоверьяк птицам с их мельтешеньем и отражает строгостьвзгляда на многорукость — если не одноногость.В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем светеразница между рыбой, идущей в сети,и мокнущей под дождем статуей алконавтазаметна только привыкшим к идее деленья на два.И более двоеточье, чем частное от деленьяголоса на бессрочье, исчадье оледененья,я припадаю к родной, ржавой, гранитной массесерой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.1990
МЕТЕЛЬ В МАССАЧУСЕТСЕ
Виктории Швейцер
Снег идет — идет уж который день.Так метет, хоть черный пиджак надень.Городок замело. Не видать полей.Так бело, что не может быть белей.Или — может: на то и часы идут.Но минут в них меньше, чем снега тут.По ночам темнота, что всегда быланепроглядна, и та, как постель, бела.Набери, дружок, этой вещи в горсть,чтоб прикинуть, сколько до Бога верст.Знать, не зря пейзаж весь январь молил —и дошло! — насчет даровых белил.Будто вдруг у земли, что и так бедна,под конец оказалась всего однасторона лица, одна щека.На нее и пошли всех невест шелка.Сильный снег летит с ледяной крупой.Знать, вовсю разгулялся лихой слепой.И чего ни коснется он, то самопревращается на глазах в бельмо.Хоть приемник включить, чтоб он песни пел.А не то тишина и сама — пробел.А письмо писать — вид бумаги пылостужает, как дверь, что прикрыть забыл.И раздеться нельзя догола, чтоб лечь.Не рубаха бела, а покатость плеч.Из-за них, поди, и идут полкина тебя в стекле, закатив белки.Эх, метет, метет. Не гляди в окно.Там подарка ждет милосердный, номускулистый брат, пеленая глушьв полотнище цвета прощеных душ.1990, South Hadley