Все это может создать впечатление, что он был свободен от честолюбия, лишен тщеславия. И впечатление это, мне кажется, будет в общем и целом верно. Помню, как однажды, много лет назад, мы со Стивеном выступали с чтением стихов в Атланте, штат Джорджия. Точнее, мы собирали деньги на «Индекс цензуры»[511]
— журнал, который, насколько я понимаю, был по существу его детищем и судьба которого, не говоря о проблеме цензуры, глубоко его волновала.Нам предстояло провести на сцене около полутора часов; мы сидели в комнате за кулисами, перебирали свои листки. Обычно, когда в программе выступают два поэта, сначала сорок пять минут подряд читает один, потом сорок пять минут — другой. Чтобы дать публике достойное о себе представление. «Я — важная птица», — вот основная идея. Тут Стивен поворачивается ко мне и говорит: «Иосиф, почему бы нам не почитать по пятнадцать минут, а потом сделать перерыв на вопросы и ответы, а потом снова почитаем по пятнадцать минут? Так они не заскучают. Что вы об этом думаете?» «Здорово!» — отвечаю я. Потому что так оно и было. Это придавало нашему предприятию характер развлечения. Чем, прежде всего, и является чтение стихов — а не поводом для самоутверждения. Это спектакль, театр, особенно когда речь идет о сборе средств.
Дело было в Атланте, штат Джорджия, США. Где публика, даже исполненная самых добрых намерений, знает микроскопически мало о своей, американской, поэзии, не говоря уже о британцах. Схема, которую он предложил, не укрепила бы его репутацию, не помогла бы продаже его книг. То есть думал он при этом не о своей выгоде и к тому же ничего тематически актуального не читал. Я не могу себе представить ни одного из его американских собратьев (в особенности его возраста), который сознательно бы обделил себя — в интересах дела или ради публики. В зале было человек восемьсот, а то и больше.
«Подозреваю, что американские поэты так легко рассыпаются на куски, — не раз говорил он (имея в виду знаменитых самоубийц из нашего цеха), — потому что в Америке очень высокие ставки. В Великобритании никому никогда столько не платят, и национальная репутация — вещь немыслимая, хотя страна намного меньше». Потом он хмыкал и добавлял: «На самом деле — как раз из-за этого».
Не то чтобы он был о себе невысокого мнения — просто он был по-настоящему скромным. Думаю, что и эта добродетель порождалась родом занятий. Если только у тебя нет врожденного органического изъяна, поэзия — и сочинение ее, и чтение — научит тебя смирению, причем довольно скоро. Особенно если ты и пишешь стихи, и читаешь их. Даже одни мертвые очень быстро приведут тебя в чувство, не говоря о сверстниках. Сомнения в собственный адрес станут твоей второй натурой. Конечно, если сверстники ничего не стоят, на какое-то время можно сохранить влюбленность в свои опыты, но если в студенческие годы встречаешь Уистана Одена, нежность к себе, любимому, продлится недолго.
После этой встречи все стало труднее — и писать, и жить. Может быть, я ошибаюсь, но у меня было впечатление, что он выкидывал много больше, чем публиковал. В жизни, однако, из которой выкинуть ничего невозможно, эта трудность породила исключительную тонкость, и еще — пугающую трезвость, мишенью которой (хотя никогда — жертвой) периодически становился Оден. Эта смесь — тонкости и трезвости — и делает человека джентльменом, при условии, что преобладает в ней тонкость.