Для разрешения этого парадокса нужно иметь в виду две вещи: первое — то, что предательство, разложение, снижение стандартов и т. д. суть органические свойства цивилизации; что цивилизация есть организм, который извергает, впитывает, дегенерирует и регенерирует; и что отмирание и гниение ее частей есть цена, которую этот организм платит за свою эволюцию. Второе — что чистота идеалов жертвы есть чистота вынужденная, т. е. искусственная чистота, каковую мы не согласились бы променять ни на малейшую из наших свобод, а природа нашего влечения к культурным стандартам этой жертвы — чисто элегическая, поскольку стандарты эти принадлежат прошлому цивилизации, которые идеологическая тирания сохраняет, так сказать, в холодильнике. Живая рыба пахнет всегда; мороженая — только когда ее жарят.
К концу своей статьи Милан Кундера пишет: «Лицом к лицу с вечностью русской ночи я пережил в Праге насильственный конец западной культуры именно так, как это представляли на заре современной эпохи, опирающейся на индивидуум и его разум, на плюрализм мышления и на терпимость. В маленькой западной стране я испытал конец Запада. То было величественное прощание».
Звучит возвышенно и трагично, но это — чистой воды театр. Культура гибнет только для тех, кто не способен создавать ее, так же, как нравственность мертва для развратника. Западная цивилизация и ее культура, включая кундеровские понятия, строились, прежде всего, на принципе жертвы, на идее человека, который принял за нас смерть. Оказываясь в опасности, западная цивилизация и ее культура всегда находят в себе достаточно решимости, чтобы вступить в борьбу с врагом, даже если враг этот — внутри. Во многих отношениях последняя мировая война была гражданской войной западной цивилизации. В кровопускании мало хорошего; его нельзя даже и квалифицировать как жалкую попытку подражания Христу; но покуда человек готов принять смерть за свои идеалы, идеалы эти живы, цивилизация жива.
Рано нам прощаться с западной культурой; рано даже в Праге, хотя бы из-за Яна Палаха, чешского студента, публично подвергшего себя самосожжению в январе 1969 года, протестуя против советской оккупации. «Русская ночь», опустившаяся на Чехословакию, не намного темнее той, в 1948 году, когда агенты советской госбезопасности выбросили из окна Яна Масарика. Ту ночь Милану Кундере помогла пережить западная культура, той ночью он полюбил Дени Дидро и Лоуренса Стерна и их смехом смеялся. Смех этот, впрочем, был такой же привилегией человека свободного, как и печали Достоевского.
ПРЕДИСЛОВИЕ К АНТОЛОГИИ РУССКОЙ ПОЭЗИИ XIX ВЕКА[40]
Подобно многим закрытым книгам, XIX век никогда не был как следует прочитан. Собирая пыль, стоит он на полке времени, доступный нашему любопытству, но прикасаются к нему редко. Возможно, это происходит оттого, что когда ни надумаешь заглянуть в него, всегда обнаруживаешь на его страницах почти все прозрения и идеи, которые наш век объявил своими достижениями. Если даже захочешь сделать исключение для современных представлений о скорости, о качественном ускорении, неизбежно приходишь к выводу, что и это там было — об этом позаботилась тогдашняя музыка: престо любой бетховенской сонаты можно без труда использовать в качестве музыкального сопровождения к «Звездным войнам».
Издатель более благоразумный, чем время, конечно же, выпустил бы это столетие в нескольких томах вместо того, чтобы загонять Наполеона и королеву Викторию (или Шелли и Достоевского) под одну обложку. Однако самое интересное в этом вымышленном издании не столько разнообразие содержания, сколько то, как оно не позволяет нам быть крепкими задним умом. Предшествующее столетие упрямо отказывается становиться нашим прошлым, посрамляя наш нынешний уровень способности к продолжительному вниманию и навязывая нам сосредоточенность такой интенсивности, какая нам не часто по силам. Режим умственной деятельности, предлагаемый нам писателями XIX века, компрометирует современность до такой степени, что начинаешь подозревать, а не имела ли она уже место на их страницах, не использовали ли они ее уже в своих сочинениях, — до степени некоего грамматического.
Уже одной этой ее способности — колебать наши представления о причинно-следственных отношениях — было бы достаточно для того, чтобы объявить книгу XIX века закрытой. В конце концов, именно это столетие как бы сформулировало концепцию биологического детерминизма. Кроме того, чувство превосходства, испытываемое живыми и присутствующими перед мертвыми и отсутствующими (чувство, обычно выражаемое хронологией), предполагает само по себе, что для того, чтобы вполне постичь столетие, потребуется, может быть, еще одно столетие.