Но, пожалуй, не только Гоголь. Знаем, что мог и Достоевский. В предсмертном бреду Свидригайлова, горячечном Раскольникова, в черте Ивана Карамазова... Да и сам Ремизов... Уже не говоря ни о чем другом - нарисовал же он силаевскую кошку. Если дольше смотреть на нее, становится так жутко, точно смотришь в веющий смертным холодом провал. Слышится эта самая «нестерпимо звенящая трель колдовства», которой он столько попрекает в своей статье Тургенева.
О настоящем и будущем
1
А.Л. Бем в своей статье «О прошлом и настоящем»[244]
, говоря о миссии эмигрантской литературы - «художественном выявлении правды своего изгнанничества» - указывает, кажется, впервые, как на выразителей этой правды - на Ремизова и Цветаеву.Наверно, А.Л. Бем прав. Не спорить я с ним хочу, но указать на то, что значение этих имен для молодой эмигрантской литературы, а следовательно и для будущего, не равно. В то время, как Цветаева останется навсегда одиночкой, самой по себе и самой в себе, Ремизов, казалось бы, стоящий в стороне, и есть сейчас единственным центром, вокруг которого вращается вся настоящая - живая и имеющая будущее зарубежная литература. Впрочем, не единственным - движение это происходит не по кругу - по эллипсису, а двумя центрами этого эллипсиса - два больших Р - Ремизов и Розанов, - и вот почему...
2
Равно и проза и стихи не существуют в безвоздушном пространстве. «Как» и «что» сказать не самозарождается, но всегда имеет точку опоры в прошлом. И вот сейчас для эмигрантской литературы сложилось всё так, что такой наиболее прочною точкой опоры является Достоевский. Он не только не изжит, не истолкован творчески, не разгадан, не открыт до конца, - он сейчас наиболее близок и понятен - самый трагический в самое, может быть, трагическое время.
3
Эта единственность, насущность, что ли, Достоевского чувствуется сейчас особенно в стихах. Стихи если и не стихия, тем не менее, всегда стихийнее прозы и потому более чувствительны к правде сегодняшнего дня. Как при помощи чувствительных палочек отыскивают подземные источники, так же при помощи стихов можно безошибочно определять эту правду.
Эмигрантские Кассандры, пророчествуя о гибели или кризисе стиха[245]
, не замечают, что дело вовсе не в дарованиях пишущих стихи (дарований сейчас, может быть, более, чем когда бы то ни было), что трагизм не в истощенности стихотворной почвы, а в том, что центр тяжести поэзии перенесен от гениев-стихотворцев (не «перепевными звонами» Бальмонта, не сбывшимися пророчествами Блока теперь вдохновляться!) к гению-прозаику Достоевскому. (И тут происходит переоценка всех старых форм поэзии и поиски и трудные роды новых.) Что сейчас все силы эмиграции направлены на истолкование или разоблачение Достоевского (не симптоматичен ли здесь пражский семинарий изучения Достоевского, одним из учредителей которого (т.е. семинария) был А.Л. Бем!). Таким образом, все уклоняющиеся по ошибке или умышленно от этой темы остаются невольно за бортом, вне жизни, без будущего, все же соглашающиеся или спорящие с Достоевским работают на будущее, и работа их действенна и плодотворна.И вот, споря или беседуя с Достоевским, нельзя не оказаться в обществе Розанова и Ремизова, уже что-то ответивших ему, нельзя не вращаться вокруг этих двух больших Р, двух центров эллипсиса, замыкающего кольцо живых сейчас и плодотворящих идей.
4
И еще потому, что оба - Розанов и Ремизов - перекликнулись с Достоевским самым сейчас для нас в эмиграции острым и огромной важности вопросом, от которого зависит всё наше становление, в котором вся наша миссия - это вопрос о человеческой личности, о чем говорит и А.Л. Бем в своей статье, о чем, впрочем, говорят с первых дней эмиграции... говорят, но делают, созидают только те, кто находится в кругу идей Достоевского.
5
«...бывает у меня такое чувство, точно я виноват перед всеми, и мне хочется прощения просить у всякого...» - у кого это? у Достоевского - «всяк и за всех виноват»? нет, у Ремизова «Взвихренной Руси», похождений Корнетова[246]
- двух его эпопей - самого значительного и живого из созданного за рубежом - эпопей Революции и Эмиграции.«Взвихренная Русь» - жестокая, жуткая песнь о последних годах войны, первых революции, в голодном Петрограде, под грохот рушащейся жизни, в торжестве беспощадных к человеческой единице теорий - вопреки всему - голос человека, «изгвожденного» сердца, в последнем падении, унижении и смирении. И тот же человеческий голос в эмигрантской одиссее Корнетова, - в чужом быту, благополучном, самодовольном - трепет мышиный «неблагополучного», тоже изгвожденного сердца, в последнем падении, унижении и смирении.