Смерть бога
На том месте, где зарыт его изуродованный труп, как человек с чистою совестью зарывает только трупы зверей, не сохранилось ни камня, ни накрест сложенных щепок, ни даже едва заметного бугорка. Это пологий край оврага, затянувшийся мелкой выпасною травкой. Над ним протянуты серым забором похожие на призраки, наполовину высохшие узловатые ветлы. И как безымянна его могила, так же безымянна о нем моя память. Помню его дикое прозвище, подхваченное с озлоблением и радостью в городке, помню даже имя комиссара, отдававшего распоряжение о его мученической смерти, но его настоящего имени не нахожу, погружаясь в видения моего прошлого... Обычно в легкомыслии жизни (Розанов говорил, что серьезным человек бывает только единственный раз, перед смертью) мы не замечаем этого, но если остановиться и оглянуться назад, примеряя предсмертную серьезность, то разве уж так неправильно вырвавшееся у меня «видение прошлого»? Несомненно, осязаемо, испытуемо на вкус, глаз, слух и меру только данное мгновение настоящего - острие перелома жизни, непрерывно, неощутимо летящей из неизвестного в неизвестное, из непостижимого в еще более непостижимое - из потерявшего реальность форм в то, что формы еще не имеет. В призраки своей памяти веришь только благодаря чему-то плавающему на поверхности жизни - истлевшему письму, ноющему шраму, человеку, вернувшемуся из мира памяти в настоящее... Тем сомнительнее, тем фантастичней та кровавая, чудовищная, полная чудес и нелепостей сказка начала революции, которая отодвинута теперь от меня иным бытом, отделена стенами иного пресного существования. Черта проведена там, где по вехам от столба к столбу извивается вдоль рек и лесов граница с чужою инакомыслящей, инаковерующей, а когда-то родной страною. Но то, что это не сон, свидетель несомненный - кожаная толстая тетрадка из «общих» гимназических, кругом исписанная его круглым «еврейским» почерком. Она и судьба его не дают покоя моей совести, - требующей отдать эти ценности, которые не по плечу моему мироощущению, людям.
––––––
Он родился в семье нашего дьякона.
Дьякон был из последних могикан русского захолустного духовенства. Носил под рясой смазные сапоги, заплетал и укреплял бантиком седую косичку и сморкался в кулак, утираясь уголком рясы, или, если это было в церкви, орарем. От «кoмпании» не отказывался, но вскоре впадал в мрачность. И раз, на свадьбе дочери протоиерея, дойдя до сознания собственного героизма и ничтожества остального мира, сидел в протоиерейском саду верхом на каменном льве, у которого была презрительная, изъеденная мохом и временем морда, и, потрясая в воздухе кулаком, воссылал хулу на землю, небо и человека.
Сын у дьякона не удался. Большеголовый, длиннорукий, с впалою грудью, ни кровинки в теле, с широко раскрытыми на мир глазами, изумленными, напряженно думающими остановившейся, поглотившей его целиком мыслью.
Было в нем что-то будто не совсем человеческое.