Никифор поспешно вошел, хлопая дверьми и стуча надетыми уже сапогами, и остановился у порога.
— Здесь река есть? — спросил Авилов.
— Так точно!
— А что если бы выкупаться? Как ты думаешь?
— Так точно, можно, вашбродь, — немедленно согласился денщик.
— Да ты наверное говори. Может быть, грязно?
— Так точно, страсть грязно, вашбродь. Так что — прямо болото. Даве кавалерия лошадей поила, так лошади пить не хотят.
— Ну и дурак! А ты вот что скажи мне…
Авилов запнулся. Он и сам не знал, что спросить. Ему просто не хотелось оставаться одному.
— Скажи мне… Хозяйка хорошенькая?
Денщик засмеялся, отер рукавом губы и с конфузливым видом отвернул голову к стене.
— Ну? — нетерпеливо поощрил Авилов.
— Так что… Не могу знать… Они — ничего, вашбродь, хорошенькие… вроде как монашки.
— А муж старый? Молодой?
— Не очень старый, вашбродь. Так точно, молодой. Он писарем здесь, муж ейный, служит.
— Писарем? А почему же как монашка? Ты с ней разговаривал?
— Так точно, разговаривал. Я говорю, смотрите, сейчас барин мой придет, так чтобы у вас все в порядке было…
— Ну, а она?
— Она что ж? Она повернулась, да и пошла себе. Сердитая.
— А муж ее дома?
— Дома. Только теперь его нет, — ушел куда-то.
— Ну, хорошо. Давай самовар да поди скажи хозяйке, что я прошу ее на чашку чаю. Понимаешь?
Через несколько минут Никифор внес самовар и зажег свечи. Заваривая чай, он произнес:
— Ходил я сейчас к хозяйке-то…
— Ну, и что же?
— Сказал.
— Ну?
— Она говорит: оставьте меня, пожалуйста, в покое. Никакого, говорит, мне вашего чая не надо.
— И чорт с ней! — решил Авилов зевая. — Наливай чай!
Он молча поужинал холодной говядиной и яйцами и напился чаю. Никифор так же молча ему прислуживал. Когда офицер кончил чай, денщик унес самовар и остатки ужина к себе в сарай.
Авилов разделся и лег. Как всегда после сильной усталости — ему не спалось. Из-за стены попрежнему слышалось однообразное тиканье часов и какой-то странный шум, похожий на то, как будто бы два человека разговаривали быстрым и сердитым шопотом. В окне, прямо перед глазами Авилова, на темносинем небе отчетливо рисовался недалекий пирамидальный тополь, стройный, тонкий и темный, а рядом с ним, сбоку, яркожелтый месяц. Едва Авилов закрывал веки, перед ним тотчас же назойливо вставала скучная картина похода: серые комковатые поля, желтая пыль, согнутые под ранцами фигуры солдат. На мгновение он забывался, и, когда опять открывал глаза, ему казалось, что он только что спал, но сколько времени — минуту или час — он не знал. Наконец ему удалось на самом деле заснуть легким, тревожным сном, но и во сне он слышал быстрое тиканье маятника за стеной и видел скучную дневную дорогу.
Часа через полтора Авилов вдруг опять почувствовал себя лежащим с открытыми глазами и опять спрашивал себя: спал он или это только была одна секунда полного забвения, отсутствия мысли? Месяц, уже не желтый, а серебряный, поднялся к самой верхушке тополя. Небо стало еще синее и холоднее. Порою на месяц набегало белое легкое, как паутина, облачко, и вдруг все оно освещалось оранжевым сиянием. Быстрый, сердитый шопот, который Авилов слышал давеча за стеною, перешел в сдержанный, но довольно громкий разговор, похожий на ссору, вот-вот готовую прорваться в озлобленных криках. Авилов прислушался. Спорили два голоса: мужской — низкий, то дребезжащий, то глухой, точно из бочки, какой бывает только у чахоточных пьяниц, и женский — очень нежный, молодой и печальный. Голос этот на мгновение вызвал в голове Авилова какое-то смутное, отдаленное воспоминание, но такое неясное, что он даже и не остановился на нем.
— Спать я тебе не даю? — спрашивал мужчина с желчной иронией. — Спать тебе хочется? А если ты меня, может быть, на целую жизнь сна решила? Это ничего? А? У, под-длая! Спать хочется? Да ты, дрянь ты этакая, ты еще дышать-то смеешь ли на белом свете? Ты…
Мужчина внезапно раскашлялся глухим, задыхающимся кашлем! Авилов долго слышал, как он плевал, хрипел и ворочался на постели. Наконец ему удалось справиться с кашлем.
— Тебе спать хочется, а я, как овца, по твоей милости, кашляю… Вот погоди, ты меня и в гроб скоро вгонишь… Тогда выспишься, змея.
— Да вольно же вам, Иван Сидорыч, водку пить, — возразил печальный и нежный женский голос. — Не пили бы, и грудь бы не болела.
— Не пить? Не пить, ты говоришь? Да ты это что же? Я твои деньги, что ли, в кабаке оставляю? А? Отвечай, твои?
— Свои, Иван Сидорыч, — покорно и тихо ответила женщина.
— Ты в дом принесла хоть грош какой-нибудь, когда я тебя брал-то? А? Хоть гривенник дырявый ты принесла?
— Да вы ведь сами знали, Иван Сидорыч, я девушка была бедная, взять мне было неоткуда. Кабы у меня родители богатые…
Мужчина вдруг засмеялся злобным, презрительным, долгим хохотом и опять раскашлялся.
— Бе-едная? — спросил он ядовитым шопотом, едва переводя дыхание. — Бедная? Это мне все равно, что бедная. А ты знаешь, какое у девушки богатство? Ты это знаешь?
Женщина молчала.
— Ежели она себя соблюла, вот ее богатство! Че-е-сть! Ты этого слова не слыхала? Что? Я тебя спрашиваю, ты это слово слыхала или нет? Ну?
— Слыхала, Иван Сидорыч…