Надо заметить, что тут де Шарлю сделал резкий переход от просторечия к вычурному языку, который был ему свойствен, и заговорил своим обычным презрительным тоном. Объяснялось это вот чем: мысль, что Морель без малейших угрызений совести «даст тягу» от только что перед этим обесчещенной им девушки, неожиданно доставила ему высшее наслаждение. После этого пыл в де Шарлю на некоторое время угас, и садист (подлинно медиумический), на несколько мгновений взявший в нем верх, удалился, передав слово настоящему де Шарлю с его утонченностью, с его чувством изящного, с его добротой. «Вы недавно играли Пятнадцатый квартет в переложении для фортепьяно; переложение – это уже само по себе нелепо; в самом деле, трудно представить себе что-нибудь менее фортепьянное. Это предназначено для тех, у кого болят уши от слишком туго натянутых струн Великого Глухого. А ведь именно эта почти ранящая мистика у него божественна. Во всяком случае, вы его очень плохо сыграли, вы взяли не тот темп. Эту вещь надо играть так, как будто вы сами ее сочинили: юный Морель, сраженный внезапной глухотой и несуществующей гениальностью, замирает; затем, охваченный священным безумием, начинает играть, сочиняет первые такты; усилия, которые он употребляет при вступлении, доводят его до изнеможения, он опускает голову, и на его лоб падает красивая прядь: это ему нужно для того, чтобы пленить госпожу Вердюрен, и вместе с тем для того, чтобы сделать передышку и восстановить основательное количество серого вещества, затраченного им при ясновидческой объективации; собравшись с силами, вновь охваченный сильнейшим порывом вдохновения, он устремляется к дивной, неисчерпаемой мелодии, которой берлинский виртуоз (по-видимому, де Шарлю так называл Мендельсона) столько раз подражал впоследствии. Лишь так, лишь трапсцендентно и возвышающе, я заставлю играть вас в Париже». Подобного рода советов, которые расточал де Шарлю, Морель пугался сильнее, чем когда метрдотель уносил не понравившиеся барону розы и кюп, вызывая у Мореля волновавший его вопрос: как бы это было воспринято в его «классе»? Однако мысль Мореля на этом не задерживалась, так как де Шарлю приказывал ему: «Спросите метрдотеля, нет ли у них „Доброго христианина“». – «Я вас не понимаю. Какого „Доброго христианина?“» – «Вы же знаете, что сейчас пора подать нам что-нибудь на десерт, а это название груш. Можете быть уверены, что у маркизы де Говожо подают эти груши, потому что их подавали у графини д'Эскарбанья,[337]
а маркиза де Говожо – это графиня д'Эскарбанья. Графине прислал их господин Тибодье, а она сказала: „Этот сорт груш называется „Добрый христианин“ – отменные груши“». – «А я и не знал». – «Я вижу, что вы вообще ничего не знаете. Если вы даже Мольера не читали… Ну хорошо, раз вы не умеете распоряжаться, да и во всем остальном вы человек неумелый, попросите просто-напросто подать те груши, которых так много поблизости отсюда, то есть „Луиз-Бон д'Авранш“». – «Вот эти?» – «Погодите, раз вы такой непонятливый, то я сам закажу другие, мои любимые. Метрдотель! У вас есть „Дояне де Комис“? Чарли! Вам бы следовало прочитать прелестные страницы, которые посвятила этой груше герцогиня Эмилия де Клермон-Тоннер[338]». – «Нет, сударь, таких у нас нет». – «А „Победа Жодуаня“?» – «Нет, сударь». -«А „Виржини Дале“? „Де ла Пас-Кольнар“? Нет? Ну хорошо, раз у вас ничего нет, то мы уйдем. „Герцогиня Ангулемская“ еще не поспела – идемте же, Чарли!» К несчастью для де Шарлю, то ли оттого, что ему изменял здравый смысл, а может быть, по причине невинности отношений, какие у него, вероятно, были с Морелем, но только в эту пору он беспрестанно осыпал скрипача необыкновенными милостями, а скрипач не мог понять, что это значит, и по своей неблагодарной и мелочной натуре, тоже со странностями, отвечал на них не иначе как сухостью или же все усиливавшейся грубостью, доводившими де Шарлю – прежде такого горделивого, а теперь пришибленного – до полного отчаяния. Далее мы увидим, что Морель, решивший, что он вырос на тысячу голов выше какого-то там де Шарлю, понимал в буквальном смысле и толковал вкривь и вкось, вплоть до мелочей, касавшиеся аристократии кичливые поучения барона. Пока отметим только, что, в то время как Альбертина ждала меня у Иоанна Крестителя-па-Эзе, Морель утверждал, что выше знатности (и это было, в сущности, благородно, особенно со стороны человека, который наивысшее удовольствие видел в том, чтобы гоняться за девчонками, да так, чтобы все было «шито-крыто», при пособничестве шофера) его слава артиста и мнение о нем его товарищей по классу скрипки. Без сомнения, он вел себя нахально, так как чувствовал, что де Шарлю весь в его власти; он притворялся, что хочет порвать с бароном, издевался над ним, смотрел на него свысока, точно так же, как начал смотреть на меня, взяв предварительно слово никому не говорить, какие обязанности исполнял его отец в доме моего деда. Но при всем том его имя, имя Мореля, дипломированного музыканта, действительно представлялось ему выше просто имени. И когда де Шарлю, преисполненный платонической нежности, мечтал присвоить ему один из титулов своей семьи, Морель решительно отказывался.