Когда Альбертина решала, что благоразумнее остаться подле Иоанна Крестителя-на-Эзе и писать, я садился в автомобиль и, успев побывать в Гурвиле, в Фетерне, в Сеп-Маре-Одетом и даже в Крикто, заезжал за ней. Притворяясь, будто у меня на уме не только она, будто я оставляю ее ради каких-то развлечений, на самом деле я все время думал о ней. Чаще всего я не заезжал дальше широкой равнины над Гурвилем, чем-то напоминавшей мне поле, начинавшееся у Комбре и поднимавшееся к Мезеглизу, и даже на довольно большом расстоянии от Альбертины мне было отрадно думать, что, хотя мой взгляд до нее не достигает, зато сильный и ласковый морской ветер, обгоняя его, должен беспрепятственно долететь до Кетхольма, всколыхнуть ветви деревьев, укрывающие своею листвой Иоанна Крестителя-па-Эзе, овеять лицо моей подружки и таким образом установить двойную связь между мной и ею в этом укромном уголке, расширившемся до бесконечности, хотя это расширение не представляло для пас ничего опасного, как нет ничего опасного для двух детей, которые, играя, заходят порой так далеко что перестают слышать и видеть друг друга, но которые все-таки, несмотря на то что они разъединены продолжают быть вместе. Я возвращался тропами, откуда видно было море и где прежде – еще до того, как оно начинало сквозить между ветвями, – я закрывал глаза, чтобы приготовиться к тому, что сейчас я увижу ропщущего прародителя земли, все еще, как и в те времена, когда не было на свете живых существ, не усмирившего своего беспричинного предвечного волнения. Теперь тропы были мне нужны только для того, чтобы добраться до Альбертины, – ведь я же знал, что они похожи одна на другую, знал, докуда они бегут прямо, а где свернут, вспоминал, что шел по ним, думая о мадемуазель де Стермарья и о том, что с таким же нетерпением шел на свидание с Альбертиной по улицам Парижа, где проезжала герцогиня Германтская; я видел полнейшее единообразие, видел в них символ развития моего характера. Все в этих тропах было естественно и в то же время не безразлично для меня; они напоминали мне о том, что моя судьба – гоняться за призраками, за существами, большинство которых существует только в моем воображении; в самом деле, я смолоду принадлежал к числу людей, которые всё, имеющее незыблемую ценность, по мнению всех прочих – неоспоримую: богатство, успех, блестящее положение – не ставят ни во что; им нужны призраки. Эти люди жертвуют ради них всем остальным, пускают в ход все, прибегают ко всяким средствам для того, чтобы встретиться с призраком. Но призрак скоро исчезает; тогда они начинают гоняться за другими, но в конце концов возвращаются к первому. Вот так и я не раз возвращался к Альбертине – к девушке, которую в первый мой приезд я встретил у моря. Правда, между Альбертиной, которую я полюбил впервые, и той, с которой не мог расстаться теперь, вклинивались другие женщины, в частности – герцогиня Германтская. Меня могут спросить: что же я так терзался из-за Жильберты, так страдал из-за герцогини Германтской, раз я дружил с ними, ставя перед собой единственную цель – думать об Альбертине, а вовсе не о них? На это мог бы ответить перед смертью Сван, потому что он любил призраки. На бальбекских тропах было полно таких призраков, преследуемых, позабытых, иной раз вновь найденных ради одной-единственной встречи, ради того, чтобы прикоснуться к несуществующей жизни, которая тотчас же ускользала. Я думал о том, что все эти деревья, среди которых пролегали тропы, – яблони, груши, тамариск – переживут меня, и мне чудилось, будто они уговаривают меня скорей приниматься за дело, пока еще для меня не пробил час вечного упокоения.