И мы ринулись навстречу этим славным, молодым лицам. Мы даже готовы были простить им заносчивые их выкрики, будто до их появления здесь, в Израиле, никто не умел писать на хорошем русском языке. Мы не сомневались, что, после более близкого знакомства с нами, они сами поймут всю глубину своих заблуждений. Это, собственно, в конце концов и произошло, так что теперь уже трудно определить, кто когда приехал.
Но поначалу в воздухе запахло грозой – новоприезжие встретили нас настороженно, да и мы их, наверное, тоже – ведь их было много, а нас мало, и между нами лежали почти двадцать лет жизни в непересекающихся мирах. Ни о нас, ни о нашей борьбе они ничего не знали и знать не желали. Несмотря на свои внутренние разногласия и разобщенность, против нас они держались довольно сплоченной стаей, желающей вытеснить нас и забросать наши останки песком. Им хотелось быть первооткрывателями и первопроходцами, а мы торчали на их пути, как ржавые железные надолбы, не желая сдавать позиции, доставшиеся нам дорогой ценой.
Помнится, что некоторые заносчивые культурные лидеры нашего заезда, вроде Генделева и Каганской, по первопутку публиковали в газетах страстные филиппики, отрицающие какую то бы ни было ценность вновь прибывших. Отмежевываясь от их русской культуры и русского языка, культурологи-старожилы обзывали новичков беженцами, не ставящими перед собой идеологических задач. А безрассудная Нелли Гутина чуть не подверглась линчеванию, открыто назвав заезд 90-х «колбасной алией». Казалось, что назревает грандиозный кризис, ведь недаром говорят, что ссора – это обычное состояние эмигрантских общин, даже если они называются алией.
Но, к счастью, ссора не состоялась, нарыв со временем рассосался, частично благодаря нам. Случившийся так кстати уход Рафаила Нудельмана развязал руки Воронелю, который в размолвках с друзьями всегда предпочитал мирные решения. По его инициативе мы стали приглашать «новеньких» на заседания нашей редколлегии и терпеливо выслушивать их заносчивую похвальбу, приправленную наивными мечтами о мировом признании, ожидающем их в ближайшем будущем.
Тут я погрешила против истины, предположив, что они рассчитывали на грядущее признание для всего коллектива скопом. Ничего подобного – каждый провидел это признание только лично для себя. В собственном величии ни один из них не сомневался, с талантом и умением у каждого все обстояло отлично, просто раньше ему не давала развернуться советская цензура. Для полного совершенства всем им недоставало лишь мелочи – признания и денег. Этой мелочи многим из них не достает и по сей день.
Но сегодня они уже смирились – не с осознанием – упаси Бог! – скромности своей роли в мировой литературе, а с трудностями тернистого литературного пути. Тогда они были так полны распирающим грудь предчувствием своего грядущего триумфа, что всякое общение с ними высекало искры. Но мы твердо решили их приручить, и готовы были ради этого на разнообразные компромиссы, как с собой, так и с ними.
Не довольствуясь приглашением их к нам, мы стали напрашиваться на их посиделки. Однажды я предложила самой шумной группе «молодых гениев» прочесть на их еженедельном сборище какую-нибудь свою пьесу – для знакомства. Сборища эти проходили в крохотном душном кафе в южном квартале Тель-Авива – название кафе я запамятовала, помню только, что хозяин его был идишистским поэтом. Дело было летом, на улице стояла нестерпимая жара, в кафе было еще жарче, поскольку кондиционера там не предполагалось.
Когда мы с Воронелем вошли туда, все общество было уже в сборе. Выглядели они приятно – средний возраст от тридцати до сорока, лица выразительные, неординарные. После нескольких минут вступительного разговора, в котором самые дерзкие из них дали нам понять, какие они авангардисты и нарушители общепринятых канонов, я попросила Воронеля, который читает с листа гораздо лучше, чем я, прочесть мою пьесу «Змей едучий».
Пьесу я выбрала не случайно, а с расчетом на авангардизм слушателей, – она уже была отмечена общественным одобрением, дважды пройдя испытание на хороший вкус. Именно ее напечатал Михаил Шемякин в «Аполлоне» и именно ее с успехом поставил на сцене иерусалимского театра «Паргод» Слава Чаплин в первые годы нашей жизни в Израиле.
Воронель произнес первые реплики, принадлежащие паре пьяных, сидящих под вечер на берегу Волги:
«Е-мое, ты кефаль знаешь?»
«Да что кефаль? Разве это баба?»
«А какие у ей кишки, знаешь, е-мое?»
«Ну, знаю»
«А вот и не знаешь! Нет у нее кишок, е-мое! Нет, и все!»
«А мне кишки без надобности, мне лишь бы титьки на месте были»
«Нет, титек у кефали нет, е-мое, это точно!»