Софья была часто не в духе, напоминала собой колючку, поэтому «приходила мешать» мужу. Нелады между супругами дурно отражались на детях. Лев очень плохо учился, а Илья до поздней ночи играл в винт, вывозил любимую собаку на выставки, участвовал в спектаклях, но учебой совсем не занимался. В душе у Лёвочки нарастали внутренние упреки к Софье. Она не раз ловила на себе его суровый взгляд. Глаза его светлели лишь тогда, когда дети читали «Отче наш» на ночь.
Возбужденное состояние Софьи было вызвано ее очередной, двенадцатой беременностью, крайне нежелательной для нее, о которой она думала с отвращением. Она ничего хорошего не ждала от будущего лета, кроме скуки и болезни, переживала, что не успеет разродиться до приезда Кузминских в Ясную Поляну, мечтала о том, чтобы «эту мерзость проделать в одиночестве». В общем, она ехала теперь в Ясную Поляну «не на радость, а на муку». Самое лучшее время — купания, покоса, длинных дней и чудных летних коротких ночей — она должна была провести «в постели, с криком малыша и пеленками». Из‑за этого она впадала в «буйное отчаяние», была готова «кричать и приходить в ярость». Софья сразу же решила, что кормить новорожденного не будет, а возьмет кормилицу. Она даже успела заблаговременно все купить «на дешевых товарах, чтоб ее одеть». Муж был в ужасе от такого отношения жены к их будущему дитя. Ведь для него рождение малыша означало «неразгаданную тайну», призыв к любви и жизни. Она же оживлялась совсем иным, например, когда «с колокольчиками прилетал Коля Кислинский, Танин жених, обладавший магическим действием на девиц», которые сразу начинали порхать и петь. Она сама тоже бы порхала, если бы чаще слышала Лёвочкины восклицания: «Как ты красива!»
Между тем лето приближалось. Муж спал, как он говорил, «одним глазом», видел корень зла в «еде послаще». А Софья не понимала, в чем заключается его система упрощения семьи, где граница того, как жить надо, чтобы зарабатывать на хлеб своим творчеством? Что и говорить, перспектива остаться без денег, да еще накануне родов, пугала ее. Поэтому Софья взяла себя в руки и обдумала всё вперед: кормить ребенка не станет, а передаст всё в руки судьбы, сама же возьмется за издательские дела, совместит в себе, таким образом, функции жены и мужа. Она была убеждена, что пользы от нее для будущего ребенка не будет никакой: она находилась не в лучшей форме, была крайне нервная и слезливая, постоянно пребывала в страхе, ожидая недовольства мужа из‑за того, что взяла кормилицу Аннушку, которая теперь жила у нее вместе со своей восьмимесячной девочкой. Если бы дорогой Лёвочка попросил ее, чтобы она сама кормила ребенка, приласкал бы при этом, то она конечно же согласилась бы кормить грудью. Но муж был чужд, как никогда. Все время пропадал на косьбе с мужиками, уходил на заре, а возвращался только к вечеру. Она его почти не видела.
Поздно вечером 17 июня 1884 года у Софьи с мужем зашел разговор о самарских лошадях. Она была не в духе, ей очень нездоровилось, и она стала упрекать его, что все его затеи, как правило, заканчиваются большими убытками. Так произошло и с лошадьми, на которых была потрачена уйма денег, а толку никакого, всех лошадей поморили. Спор вышел крайне резким. Лёвочка ушел, взяв с собой холщовый мешок, с которым обычно странствовал во время паломничества в Оптину пустынь. Софья догнала его, хотела узнать, куда он направился. «Может быть, в Америку и навсегда», — услышала она в ответ. А потом со слезами, но твердо добавил: «Не могу так больше жить дома». Софья стала умолять мужа остаться, ведь ей скоро рожать, она это чувствовала, уже начинались предродовые боли. Лёвочка был непреклонен. У нее начинались схватки. В 12 часов ночи Софья сидела на лавочке перед домом и громко плакала. Пришла акушерка, стала утешать ее, подоспел сын Лев. Они‑то и довели ее до спальни.
В пятом часу утра домашние сообщили ей, что муж вернулся и остался спать внизу. Софья вскочила и пошла к нему, уставшему и лежавшему на диване с «недобрым» лицом. Она подозревала его ревность и дурные мысли к младенцу. Софья клялась мужу, что никого, кроме него, никогда не любила, что чиста перед ним и ни в чем не виновата. Он по — прежнему оставался глухим к ее словам. После двадцатидвухлетнего супружеского согласия это был, пожалуй, самый тяжелый удар для нее.