Вскоре Лёвочка внес свои корректировки в дочерние забавы и удовольствия. Он стал поощрять Таню и Машу к вегетарианству, находя в этом основу здоровой жизни. Но эта идея абсолютно не вдохновляла Софью, предпочитавшую еду посытнее да повкуснее, а потому из‑за этого всегда начиналась ругань. Она упрекала мужа, что он сбил дочерей с толку, приучил их не есть мясо, а есть уксус (!) с маслом, отчего дочери стали зеленые и худые. Лёвочка же начинал оправдываться, что он ни при чем, он только пробуждал их сознание, чтобы приучить их к минимализму. В этой брани Софья обычно не скупилась на выражения, называя дочерей «глупыми», а мужа — «дураком». Но Лёвочка только тихо посмеивался в сторонке. А однажды он попросил Владимира Григорьевича Черткова помочь ему повлиять на «женский персонал» — жену и дочерей, чтобы они как можно меньше увлекались всем новомодным, например, турнюрами, коротенькими юбочками из конского волоса, которые поддевались под платье для создания эффектного пышного зада. «Лекция» Черткова увенчалась успехом к радости Толстого.
В их московский дом часто наведывались гости. Софье особенно запомнился визит Ивана Николаевича Крамского, который, к сожалению, не застал здесь мужа, с которым очень хотел увидеться. Он приехал к ним, чтобы обсудить с Лёвочкой выставочные вопросы, а заодно расспросить, как восстановить прежние законы Общества художников. Софья была в восторге от Крамского, который посидел с ней и с дочерьми с часок, но был вынужден откланяться, поскольку спешил на собрание живописцев. Вспоминая его, она восхищалась: «Вот умен‑то! Все понимает, просто прелесть какая!» Ей было очень жаль, что такой чуткости лишен ее сын Сережа, который в своем письме папа писал все очень «нескладно», обвинял отца в том, что тот не интересовался делами Софьи, которая из‑за этого очень обижалась на мужа. «Как можно так плохо понимать своих близких?!» — возмущалась она неделикатностью сына. А муж чувствовал себя совершенно чужим среди родных. Он уже не хотел довольствоваться жизнью исключительно семейной, считая это «дурью». Стремился жить для других, для всех. Но его близкие думали иначе. Все, что было дорого ему, им было противно. Так, прелестной, тихой, скромной, деревенской жизни жена предпочла жизнь совсем иную — шумную, честолюбивую, с соблазнами тщеславия, закрывала глаза на то, что происходило вокруг, и прежде всего на то, как он страдал. Она продолжала вывозить дочь на балы, стремилась к домашнему комфорту, к роскоши, к иллюзорной жизни. Настоящая же жизнь, как считал Лёвочка, проходила мимо нее. Поэтому дети росли, а их родители расходились все дальше и дальше. В этой ситуации Лев Николаевич видел три выхода. Первый: отдать все имущество. Второй: уйти из семьи. Третий: продолжить жить так, как жил. Он предпочел искать не причину болезни, а лекарство от нее: «На днях началась подписка и продажа на самых стеснительных для книгопродавцев условиях и выгодных для продажи. Сойдешь вниз и встретишь покупателя, который смотрит на меня, как на обманщика, пишущего против собственности и под фирмой жены, выжимающего сколько можно больше денег от людей за свое писанье». Все это привело к тому, что Лёвочка впал в «крайне нервное и мрачное настроение» и однажды со «страшным лицом» заявил Софье: «Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку». Если бы на ее голову в этот миг обрушился весь дом, то, наверное, она бы не так удивилась. Что случилось? Муж ответил ей аллегорией, что если на воз накладывать все больше и больше, то лошадь встанет и не повезет. Затем последовали крик, упреки, грубые слова. Софья все терпела и терпела, но когда он сказал ей: «Где ты, там воздух заражен», она велела принести сундук, чтобы уложить вещи и уехать. Прибежали дети, поднялся рев. Муж стал умолять ее остаться. Она осталась, а у него начались истерические рыдания. На нее же нашел столбняк, она не могла ни говорить, ни плакать. Молчала три часа, а потом спросила его, как мог он напоказ выставить ее и детей в своем сочинении «Так что же нам делать?». Как мог он описать буржуазность сына Сергея, который нанимал двух женщин для того, чтобы они набивали ему папиросы, а он платил им за это 2 рубля 50 копеек, который просил его, «нельзя ли его личность не выставлять»? Зачем он всему свету рассказал, как она якобы мчалась «в развратных одеждах», ведь это была его очевидная злоба и одновременно «хвальство»? Как мог он расписывать то, как она заставляла стариков — лакеев и горничных всю ночь хлопотать вокруг нее из‑за своих якобы причуд, чтобы ехать на бал веселиться? Знал ли он, что они всегда были мертвецки пьяны? Может быть, все‑таки проблема не в ней, а в нем, в его желании самооправдаться?
Глава XXI. «Под фирмой жены»