Вскоре советская власть лишила русскую поэзию пола, что является насущным условием для проживания в загоне социалистического реализма. После смерти Сталина половое созревание началось заново.
Евтушенко своей кроватью, что была расстелена, и той, что была в ней растеряна, напомнил русскому читателю о женском содержимом поэзии.
Но по сути к эротике в поэзии так никто и не притронулся.
Известны посягновения Ширали, Елены Шварц и других современных неофициальных поэтов России.
На Западе лёгкие поэтические прикосновения к эротике происходили то у Кузьминского, то у Лимонова, то у Щаповой, то у Медведевой.
Как у застенчивых юных влюблённых не хватает духа сказать «я люблю», и они пробавляются шутками, скрывая серьезность своего чувства, так у большинства талантливых поэтов, типа Цветкова, Лосева не хватает смелости заговорить об обнажённых чувствах, не напяливая на них тришкин кафтан иронии.
Житие в бытовом уюте общепринятых норм любовной лирики — удел таких поэтов как Кублановский, Кенжеев.
А потом существует специфическая женская поэзия Владимировой, Тёмкиной и им подобных, где эротика сублимирована в слезоточивый сентиментализм.
Бродский смог бы сделать всяко по-свежему, и есть у него попытки:
Но его обуревает метафизика времени и вещёй, а женская плоть, быть может, и волнует его, но по его стихам этого не заметишь.
Никто до Армалинского в русской поэзии не был так предан теме эротики и не разрабатывал её так упорно. Он то зол, то нежен, то циничен, то романтичен, и в каком бы настроении он ни был, он всегда вращается вокруг или внутри женских гениталий. Поэтическая мания? фанатизм? или приверженность и преданность?
Он поясняет:
«По обе стороны оргазма» — это не просто поэтическая книга, это книга философии эротики. И сразу возникает вопрос о границах эротики и порнографии.
Советское определение порнографии по Словарю Русского Языка таково: «Непристойность, крайняя циничность в изображении чего-либо связанного с половыми отношениями».
Одна из немногих истинных свобод в Советском Союзе — это свобода расширенного толкования слова «порнография». Каждый чиновник с готовностью кричит: «Караул!» и имеет власть расправляться со всем, что ему почудится порнографическим. Так, на предприятии в Ленинграде, где я работал, в библиотеке существовала подписка на чешский журнал «Фотография». Однако она существовала только теоретически, потому что начальник первого отдела (он же цензор) забирал журналы себе, вырезал наиболее обнаженные фото женщин и показывал их только своим дружкам, поскольку изображения женских голых тел он считал порнографией, потреблять которую народу недопустимо, а позволительно только его вожакам. Ибо народ от порнографии развратится, а вожаки лишь приятно извратятся.
Слово «порнография» означает «описание жизни проституток». И хоть давно это слово стало описывать более широкий круг явлений, мы всю же будем использовать это слово, без попыток изобрести какое-либо новое из-за простого соображения, что суть его нам интуитивно ясна, а переименование сути не придают большей ясности, но лишь отражает желание её завуалировать.
По той же причине, наверно, Армалинский и решил продолжать использовать мат, а не изобретать новые, не режущие ухо слова. Грубость мата он снимает любовью к описываемому, и от частого повторения непечатных слов, шок по мере чтения постепенно проходит.
Непечатными, кстати, являются те слова, которые, будучи все-таки напечатанными, смотрятся не так ужасно, чем когда они произносятся вслух.
Более того, будучи напечатанными, они нейтрализуют резкость устно произнесенного. Наверно, поэтому было решено их не печатать, дабы сохранить остроту их звучания.
«Ругательства, легализуясь, теряют силу и ругаться становится нечем. Так что вводя родной мат в родную литературу, мы рискуем оставить родной народ без ругательств.» Пишет Арвид Крон («Ковчег», 1979, № 3), говоря о романе Лимонова «Это я — Эдичка».
Но эти опасения несостоятельны. Легализовать мат — это лишь значит не наказывать за его употребление, а вовсе не предусматривает заставить всех употреблять мат в приказном порядке, ибо всегда большинство будет сторониться его, как это происходит, например, в Америке.
Авторитет печатного слова исходит из его долговечности. Человек благоговеет перед словами, которые переживут его, и потому ему трудно относиться к ним, напечатанным, так, как он относится к словам произнесённым. Поэтому, когда кто-то изъяснится матом, это можно легко забыть, ибо произнесённое перестаёт существовать с замиранием звука если, конечно, не идет запись на магнитофон.