— Он знал меня. Очень хорошо знал, понятия не имею откуда. Знал, как я ненавижу проигрывать. Что я не допущу, чтобы Литвак обтяпал эту глупость. Я не мог. Все, ради чего я трудился всю свою жизнь. — Он кривится, будто у него горько во рту. — А теперь посмотрите, что творится! Они это сделали.
— Ты попал туда через туннель? — спрашивает Мейер. — В гостиницу.
— Какой туннель? Я вошел через парадный подъезд. Может, ты и не заметил, Мейерле, но дом, где ты живешь, не слишком тщательно охраняется.
Еще две или три длинные минуты отматываются со шпули времени. У себя на застекленной лоджии Голди и Пинки бурчат, ругаются и возятся в кроватях, будто гномы в подземелье.
— Я помог ему попасть в вену, — наконец произносит Герц, — дождался прихода. Он был в глубокой отключке, когда я достал пистолет Гайстика. Обернул его подушкой. Гайстиков тридцать восьмой калибр, «детектив спешиэл». Перевернул парнишку на живот. И в затылок. Быстро. Безболезненно.
Он снова облизывает губы, и Берко снова подносит ему прохладный глоток из стакана со льдом.
— Плохо, что ты сам себе не смог все устроить так же хорошо, — говорит Берко.
— Я думал, что поступаю правильно, что так я смогу остановить Литвака. — Голос у старика по-детски жалостный. — Но ублюдки все-таки решили попробовать и без Менделя.
Эстер-Малке снимает крышку со стеклянной банки на столе у дивана и отправляет в рот пригоршню орешков.
— Не скажу, что я ужасно встревожена или перепугана, дорогие мои, — говорит она, вставая с кресла, — но я усталая мамашка на раннем сроке и пойду спать.
— Я постерегу его, лапочка, — говорит Берко. — Вдруг он придуривается. Мы уснем, а он возьмет — и телевизор свистнет.
— Не беспокойся, — говорит Бина. — Он уже под арестом.
Ландсман стоит у дивана, созерцая, как поднимается и опадает грудная клетка старика. Заострившееся лицо Герца все в рытвинах и впадинах, как облупленный наконечник стрелы.
— Плохой он человек, — говорит Ландсман. — И всегда таким был.
— Да, но он восполнил это тем, что был ужасным отцом.
Берко смотрит на Герца долгим взглядом, полным нежности и презрения. С этой повязкой на голове Герц похож на слабоумного свами.
— Что будешь делать?
— Ничего. А что я, по-твоему, должен сделать?
— Не знаю, после всего, что тут творится. У тебя такой вид, будто ты настроен что-то сделать.
— Что?
— Об этом я тебя и спрашиваю.
— Ничего я не буду делать, — говорит Ландсман. — Что я-то могу?
Эстер-Малке провожает Бину и Ландсмана до входной двери. Ландсман надевает шляпу.
— Ну и… — говорит Эстер-Малке.
— Ну и… — в один голос отзываются Бина с Ландсманом.
— Вижу, вы уходите вместе.
— Хочешь, чтобы мы ушли порознь? — предлагает Ландсман. — Я пойду по лестнице, а Бина поедет в лифте.
— Ландсман, можно я тебе кое-что скажу? — говорит Эстер-Малке. — Видел все эти беспорядки по телевизору в Сирии, Багдаде, в Египте? В Лондоне? Машины жгут, посольства… А в Якоби видел, что стряслось? Бесновались, как маньяки херовы, радовались этим ужасам и доплясались до того, что пол провалился в квартиру этажом ниже. Две маленькие девочки спали в своих кроватках и погибли под обломками. Вот такое дерьмо нас ожидает теперь. Горящие машины и пляски смерти. Не представляю, где мне придется родить этого ребенка. Этот убийца-самоубийца, мой свекр, спит у меня в гостиной. И все-таки я чувствую между вами удивительную вибрацию. И вот что я вам скажу: если вы с Биной снова решили сойтись, то, прошу прощения, мне только того и нужно!
Ландсман обдумывает сказанное. Кажется, возможны любые чудеса. Что евреи поднимутся и отплывут в Землю обетованную, дабы отведать громадных виноградин и развеять бороды на пустынном ветру. Что Храм будет возрожден немедленно, уже сегодня. Утихнет война, повсюду во вселенной воцарятся мир, изобилие и добродетель, и человечество не раз будет свидетелем тому, как возляжет лев с агнцем. Каждый мужчина будет раввином, а каждая женщина — Священной Книгой, и каждому костюму будет положено по две пары брюк. Мейерово семя, может, уже сейчас путешествует сквозь тьму к искуплению, пробиваясь сквозь мембрану, отделяющую наследие евреев, сотворивших его самого, от наследия евреев, чьи ошибки, скорби, и надежды, и бедствия привели к появлению Бины Гельбфиш.
— Может, мне и правда лучше пешком по лестнице? — спрашивает Мейер Бину.
— Давай, Мейер, валяй, — отвечает Бина.
Но в конце этого долгого пути, у подножья лестницы его ждет Бина.
— Чего ты так долго?
— Пришлось пару раз сделать привал.
— Пора тебе бросать курить. В очередной раз.
— Брошу. Обязательно.
Он выуживает из кармана пачку «Бродвея», в которой осталось еще штук пятнадцать папирос, и с размаху бросает ее в мусорную корзину в вестибюле, словно монетку в фонтан на счастье. Он чувствует легкое головокружение, легкий трагизм. Он уже созрел для широкого жеста, для оперного промаха. «Маниакальность» — вот верное слово.
— Но задержало меня не это, — говорит он.