Сетка улиц здесь, на острове, разлинована и пронумерована, как и повсюду в Ситке, но в остальном — прощай, моя радость: тебя телепортировали, метеором ты проскочил сквозь космическую червоточину прямиком на планету евреев. Пятничный вечер на острове Вербов, «шевилл-суперспорт» Ландсмана бороздит волны черных шляп на Двести двадцать пятой авеню. Бесчисленное поголовье фетровых черных шляп с высокими зубатыми тульями и полями шириной в милю, какие предпочитают надзиратели в плантаторских мелодрамах. Женщины щеголяют в косынках и лоснящихся шейтлях из волос бедных иудеек Марокко и Месопотамии. Пальто и длинные платья — лучшие тряпки Парижа и Нью-Йорка, а обувь — краса Италии. Мальчишки гуськом носятся по тротуарам на роликах, виляют между косынками и пейсами, сверкая оранжевой подкладкой расстегнутых парок. Девушки, путаясь в длинных юбках, прогуливаются, сплетя руки, — гомонливые цепочки вербовских девиц, бурные и обособленные, как философские течения. Небо обретает стальной оттенок, ветер стихает, воздух искрится детским волшебством и предвкушением снега.
— Гляди-ка, да здесь жизнь бьет ключом, — замечает Ландсман.
— Ни одной пустой витрины.
— И никчемных аидов даже больше прежнего.
Ландсман останавливается на красный на перекрестке Северо-Западной двадцать восьмой. У магазина на углу, рядом с читальным залом, слоняются бакалавры Торы, шулера от Писания, разрозненные люфтменши и гангстеры всех мастей. Приметив Ландсманову машину, от которой так и несет высокомерием копа в штатском, да еще эта вызывающая двойная загогулина «S» на радиаторе, они прекращают орать друг на друга и окидывают Ландсмана взглядами, полными бессарабского гонора. Он на их земле. Он выбрит дочиста, он не трепещет перед Б-гом. Он не из вербовских евреев, стало быть он вообще не еврей. А раз он не еврей, то он попросту никто, ничто и звать никак.
— Глянь, как уставились, засранцы, — говорит Ландсман. — Не нравится мне это.
— Мейер…
Честно говоря, черношляпники вызывают у Ландсмана злость всегда. Он находит определенное удовольствие в этой злости, несущей в себе богатые пласты ревности, снисхождения, негодования и жалости. Он останавливает машину, не выключая двигатель, и толкает дверцу.
— Мейер! Нет.
Ландсман обходит распахнутую дверцу «суперспорта», ощущая на себе женские взгляды. Он чует внезапный страх в дыхании мужчин вокруг него — так воняет кариозный зуб. Слышит квохтанье кур, еще не встретивших свою участь, гудение компрессора, поддерживающего жизнь карпов в аквариумах. Он сияет, словно раскаленная игла, готовая насмерть пронзить клеща.
— Ну, бугаи, — обращается он к аидам на углу, — кто из вас желает прокатиться со мной в нозмобиле?
Вперед выступает белобрысый сбитень, приземистый и плечистый, с шишковатым лбом и раздвоенной желтой бородой.
— Советую вам вернуться в свою машину, господин полицейский, — говорит он негромко и рассудительно, — и езжайте, куда ехали.
Ландман усмехается.
— Так вот что вы, значит, советуете? — переспрашивает он.
Теперь и другие подтягиваются вперед, сгрудившись вокруг светлобородого громилы. Их человек двадцать, больше, чем думал Ландсман вначале. Сияние Ландсмана мигает, вспыхивает, словно лампочка, которая вот-вот перегорит.
— Я перефразирую, — произносит белобрысый; его оттопыренный карман привлекает внимание корешей. — Убирайтесь обратно в машину.
Ландсман чешет подбородок. Безумие, думает он. В погоне за призрачной ниточкой в несуществующем деле выходишь из себя на ровном месте. И за этим следует спровоцированный тобой инцидент в логове черношляпников, обладающих влиянием, деньгами и маньчжурскими богатствами, избытком русских стволов, которых, судя по подсчетам полицейских информаторов, изложенным в секретном донесении, с лихвой хватило бы на нужды партизанского движения небольшой банановой республики. Безумие, истинно ландсмановское безумие.
— Может, подойдешь и заставишь меня?