– Э, у меня она тоже была, – отмахнулся Сократ. – Но к делу. С тем, что ты написал обо мне до самого того момента, когда позвали меня мои Афины и я во главе товарищей помчался на агору, я согласен. Но в самом начале второй части – какая ошибка! Будто я забыл Коринну! Откуда ты это взял, гипербореец? Никогда! Ведь то была моя первая настоящая любовь, а она не забывается. Правда, она отравила даже мое искусство… Жизнь перестала меня радовать, обещание изваять Харит для Пропилеев меня тяготило. Однако время рассекает гордиевы узлы лучше всякого меча. Я чувствовал, что и теперь Коринна – больше моя, чем этого зловонного красильщика. Он впряг ее в работу, словно пятого своего раба, а я видел в ней богиню. Да не одну – трех богинь сразу! Причем видел я ее такой в тот миг, когда она была прекрасней всего, и такой она останется во мне навсегда.
– Ты и вознес ее такой над Пропилеями!
– Да – но ты не знаешь, как далеко было до этого, когда я вернулся с военной службы. Фидий похвалил мои рисунки: да, да, мило, мило – слышать его похвалу мне было приятно, ведь рисовал-то я скорее сердцем, чем рукой, – но тут же он заявил, что фриз может подождать, и ну гонять меня, как борзая лисицу!
Сократ поднялся с кресла, прошелся по кабинету своей утиной походкой; босые ступни его грузно шлепали по паркету, плащ развевался на ходу. Он грыз семечки, сплевывая шелуху в цветочные горшки на подоконнике. Глянул на меня своими выпуклыми глазами:
– Видел бы ты, как гонял меня Фидий! Говорил: хочешь быть скульптором – будь настоящим! Не просто каменотесом – художником! Ох, и труд же был – без конца единоборствовать с камнем… А тогда для этого было столько возможностей – тучи мраморной пыли стояли над Афинами…
– О каких возможностях ты говоришь, дорогой Сократ?
– Клянусь псом! Вспомни только: после нашей победы над персами на Кипре, под Саламином, вдруг мир, конец персидских войн. В силах ли ты представить себе, что это значило для Афин? Владычество над морем, над островами, портами, морская торговля, богатство!
Незадолго до появления Сократа я решал трудную задачу: как поведать читателю обо всем том, что произошло за эти два десятка лет прежде всего с самим Сократом, но и с Афинами, со всей Элладой. И вот Сократ задает мне тот же вопрос! Пожалуй, можно воспользоваться случаем, чтоб осведомить читателя о событиях тех лет, почерпнув сведения из самого достоверного источника: непосредственно из уст моего героя.
И я попросил Сократа рассказать о том, что он считает самым важным из происходившего в тот далекий век, когда он жил.
Бесхитростный философ легко дал себя уговорить. Он рассказывал, лузгая семечки, а я записывал с таким усердием, что бумага под моим пером едва не дымилась:
– Борьба Перикла с Фукидидом, вождем аристократов, завершилась остракизмом – Фукидид был изгнан из Афин на десять лет. Демократия одержала верх над аристократией. Ты знаешь, конечно, – основу демократии положил Солон. Для нашего мира это было равносильно чуду. Клисфен возвел стены этого здания, а Перикл расширил его и украсил.
– Поначалу он, должно быть, натолкнулся на сопротивление со стороны многих… – осмелился я вставить.
– Еще бы! До сей поры живо помню, как все тогда кипело в Афинах. Могло ли нравиться богачам, что Перикл у них отнимал, а низшим прибавлял и оболов, и власти? Не могло – ты киваешь, и ты прав.
Сократ рассказал, что Перикл хотел сгладить вопиющее различие между богатыми и неимущими. Поддерживая неимущих, он укреплял экономическую, военную и политическую мощь Афин.
Установив бесплатный вход в театры, он дал возможность народу расширить свои горизонты, повысить образованность, улучшить нравы, пробудить в нем любовь к Афинам.
То, что могло быть принято за милостыню, подачку, благотворительность, на деле приносило пользу всей общине; что казалось просто зрелищем – поднимало дух народа.
– А что, по-твоему, больше бесило аристократов – убыль денег или власти и авторитета?
– Думаю, то и другое в равной мере, – ответил я.
Сократ засмеялся:
– В равной мере? Нет! Больше всего они ярились на народное собрание, на нашу экклесию. Видишь ли, Перикл превратил экклесию в верховную политическую институцию. Четырежды в месяц собиралась экклесия на холме Пникс и народ голосованием решал все важнейшие вопросы. Пникс стал пугалом для богачей. Там ведь решались и их дела, что сказывалось на их доходах, на их былом влиянии. Периклу было чего опасаться – не только тех аристократов, которые открыто шли против него, но куда более страшного – ибо незримого – недруга. Ходишь по Афинам, ничего подозрительного вроде и нет, а между тем в этой вилле или в той шепчутся, сдвинув головы, девять, человек, одиннадцать человек… Никто даже не знал, сколько их в городе, таких гетерий, таких сборищ богачей-олигархов, тайно присягнувших все силы отдать для свержения демократии и захвата власти…
– Неужели Перикл не боялся их? – удивился я.