– Привет тебе, сверкающее, доброе! Помоги Афинам, ибо тысячи свиваются здесь в муках, и Танатос во множестве уловляет их в свои сети… Сожги своим пламенем черное зло!
Со всех сторон выныривают недруги Перикла; страна, горячечная, воспаленная, вся больна из-за внезапного скачка от благополучия к бедствию, страшного скачка от беспечных радостей к смертельной опасности.
Аспасия, хоть и неверующая, тайно приносит жертву перед домашним Зевсовым алтарем:
– Смилуйся над нами, Громовержец! Не допусти, чтоб и Перикл расплачивался за проклятый род Алкмеонидов!..
Бьется Аспасия челом об землю, плачет. После жертвоприношения идет к Периклу. Просит его, пока не поздно, покинуть вместе с ней Афины, спасти обоих от чумы.
Он вперил в нее долгий взгляд.
– Возьми своих служанок и уезжай в наше имение. Я не могу покинуть Афины.
В тот же день Аспасия оставила дом Перикла.
Сама чума стала на сторону Перикловых врагов.
Скосила обоих его сыновей, сестру. Когда Перикл хоронил второго сына, он и сам уже был болен. Стоял, опершись на посох, не позволял пришедшим на похороны приближаться к себе – чтоб не заразились. С закрытыми глазами слушал вопли плакальщиц, и из-под век его – впервые в жизни – скатывались слезы. Его унесли в носилках, и дома он слег. Лежал, беспокойно ворочался, галлюцинации мучили его, он все время слышал отчаянные, монотонные заплачки плакальщиц – и казалось ему, то рыдает его собственное сердце.
Домоправитель Эвангел, вольноотпущенник, много лет прослуживший Периклу, оставался с ним. Тщетно метался он в поисках врачей – бывало, они приходили в гости к Периклу; теперь они давно покинули Афины…
Эвангел один ухаживал за Периклом. Обертывал ему грудь холодными компрессами, окуривал спальню.
Эвангел почти не спал. Бодрствовал в углу Перикловой комнаты и тихо разговаривал с богами, тихо молился, в преданности своей предлагая Танатосу себя вместо Перикла.
Волны горячки на время опали. Перикл – словно отдернулась пелена, заслонявшая взор, – увидел Эвангела. Большого труда стоило ему облечь мысль в слова, выговорить:
– Есть тут еще кто-нибудь?
– Нет, господин. Только ты и я.
– Почему ты не ушел с остальными?
Молчание.
– Говори же!
– Ты отпустил меня из рабства. Дал мне свободу.
– А ты не воспользовался ею, – трудно, с укором вымолвил Перикл. – Остался…
Эвангел боролся с глубоким волнением; голос господина доходил до него тоненьким дыханием знойного ветерка. Он сказал:
– Так мне нравится – остаться.
– Вот как. Благодарность, – с горечью проговорил Перикл. – Благодарность вольноотпущенника… А что афиняне? Любят ли еще меня эти толпы больных?
«Толпы мертвых, – мысленно поправил его Эвангел. – А мертвые уже не знают ни любви, ни ненависти».
– Больных уже не так много, – вслух сказал он. – Ты, величайший из людей, один из последних. Чума уходит.
Потрескавшиеся от жара, бледные губы чуть растянулись в улыбке.
– Позволь, я переменю тебе компресс – Эвангел наклонился над ложем.
– Нет, друг. Не прикасайся ко мне. И не противься больше мору. Пускай завершает на мне свое дело…
Эвангел настаивал:
– Ты долго сопротивлялся болезни, как никто другой, продержись еще немного – выздоровеешь…
– Для кого? Для чего? – Голос Перикла слабел, угасал. – Для Афин я уже мертв. Что мог дать государству – дал. Живому Периклу за это не достанется признания; придется подождать, пока его не станет… Дашь мне немножко воды?..
Он потерял сознание и так скончался.
«Фокиону и его жене Леониде – привет от дяди Лептина из Афин!
Весточка твоя порадовала меня, вы здоровы, и все у вас благополучно. Тот, с кем ты послал нам съестные припасы, передал мне все твои слова.
Насчет возврата денег, которые я ссудил тебе пять лет назад, головы себе не ломай. Я не ростовщик, а твой кровный дядя, и потому вполне довольствуюсь процентами, которые ты выплачиваешь мне мукой и маслом.
Ссудой ты распорядился по-хозяйски. Поди, много попотел, пока починил дом после этих разбойников спартанцев и привел в порядок поле и сады, чтоб приносили добрый урожай.
С деньгами я тебя не тороплю. Знай, война выгодна всем ремесленникам. И нам, башмачникам. Хотел бы я иметь десять пар рук. Сам я уже мало что могу, зато Симон прилежен. Правда, мудрствует по-прежнему, даже за работой, все чего-то записывает, но если он и дело знает, так с какой стати его упрекать?
Старые отцы шпыняют да поучают даже сорокалетних сыновей, а у нас наоборот. Симон поучает меня, старого отца. Набрался разной премудрости от нашего соседа Сократа. Я тебе о нем напишу дальше.