О, с каким злорадным удовольствием я топтал бы их, рвал на части!.. И я, пожалуй, когда-нибудь решился бы на это, если бы не строгое внушение отца. Я все-таки очень любил этого человека. Он, мой отец, умел убедить. Однажды усвоив, что спичками играть нельзя, я до отрочества не смел прикоснуться к коробке. Внушение, сделанное в младенчестве, так крепко запало в мою голову, что и теперь я зажигаю спичку с почтительным опасением. Вот почему проклятые свитки лежали на полках ровными рядами, и с тех пор как мы жили в музее, почти ни один из них не исчез совсем. Я говорю «совсем» потому, что свитки, то один, то другой, как я успел заметить, все-таки иногда куда-то исчезали, а их места занимали новые. Я здесь был совершенно ни при чем. К ним прикасался отец, только отец, и никто больше. Вот и теперь он молча взял с полки ветхий пергамент, развернул его и, придавив один край идоленком, целиком ушел в свое любимое занятие. Я слишком хорошо знал своего отца, чтобы не почувствовать того, как сильно он был обижен. Мне стало стыдно.
— Пап, — сказал я, — а может, нам не надо в Америку?
— Все может быть, — спокойно отозвался он, и я, чувствуя себя виноватым, достал свою сломанную лупу и начал обматывать ее суровыми нитками. Потом посмотрел через нее — отец показался мне огромным, крупная морщина пересекала его лоб от переносицы почти до самых корней волос, другая врезалась в левую щеку возле рта. Я отнял лупу — отец обрел нормальный вид, морщины исчезли с его лица. Это мне показалось забавным, и я начал рассматривать через лупу все, что было в комнате. Попался на глаза полированный лук. Он был таким прочным, что казался сделанным из слоновой кости, о крепости которой я имел достаточное представление. Интересно, сколько лет этому старинному луку? Наверное, очень много, хотя ни одной трещинки не было заметно на всей его полированной поверхности. Потом я посмотрел на портрет царя. Николай Второй, вытянувшись во весь рост, глядел куда-то в пустоту. Его неподвижное лицо не выражало ни гнева, ни ласки и чем-то походило на деревянную мордочку идоленка. Лишь когда я чуть повернул лупу, губы царя скривились, будто он съел что-то кислое. Игра понравилась, я приближал лупу к самым глазам, потом резко отстранял. Его величество кривилось…
Вдруг над самым моим ухом словно рванули кусок парусины — раздался взрыв, окна жалобно звякнули — я вздрогнул и посмотрел на отца. Он даже не поднял головы, по его губам пробежала быстрая усмешка. Потом он отложил карандаш, сказал внятно:
— Извольте бриться, господа.
— Сегодня близко, — заметил я как можно равнодушнее.
— Вполне закономерно, — согласно кивнул отец, будто сам только что подпалил бикфордов шнур и ожидал следующего взрыва, — вполне закономерно, друг мой, если звякают стекла… Так на чем же мы вчера остановились?
— На капюшонах… Знаешь, папа, это, наверно, у старых казарм! — не выдержал я, вспомнив о нашей с Коськой вылазке к старым казармам.
— По всей вероятности, — отец пытливо взглянул на меня, погрозил пальцем. — Так какого же цвета капюшоны полагалось надевать «детям бога», когда они совершали обряд…
Новый взрыв не дал ему договорить. На этот раз взрыв был таким сильным, что портрет Николая сорвался с гвоздя и шлепнулся на пол — во все стороны брызнули осколки стекла. Отец постоял над ним, потом поднял и повесил, продолжая:
— Ну вот, стало быть, верховный кармелин… Впрочем, я, пожалуй, поработаю, а ты займись чем-нибудь полезным. Кстати, ты еще не докрасил рамку его величества.
— Завтра докрашу, — пообещал я и незаметно показал царю язык. Из-за него-то мы и поссорились сегодня у сарая с Коськой. Коська обозвал меня монархистом и посоветовал захватить царский портрет с собой в Америку.
— Не хочешь? Ну что ж, тогда поупражняйся в каллиграфии… Чего ты все хмуришься, сынок?
Большой и сильный, он стоял передо мной, смотрел своими добрыми серыми глазами и виновато улыбался. С тех пор как не стало мамы, он часто смотрел на меня так, и я в такие минуты проникался к нему особенной нежностью. Как было бы хорошо нам, если бы жила мама и не было взрывов.
— Пап, когда все это кончится? — спросил я. Мне очень хотелось, чтобы он ответил на мой вопрос так же серьезно, как некогда отвечал маме, ведь он такой умный, он все понимал с полуслова.
— Скоро, Климент Андрианович, скоро, Климка! Вот сейчас разгадаю еще один пергамент, потом еще один…
— Нет, ты вправду, папа, — попросил я будто милостыню, и голос у меня стал хриплым, — вправду окажи, какой ты — белый или красный?
— По всей вероятности, в данный момент я малиновый. — Отец не хотел говорить со мной всерьез. Ему, должно быть, казалось, что я слишком молод, чтобы говорить со мной всерьез. Что ж, каждому свое. Он был хорошим археологом, ученым-археографом и совсем плохим педагогом.
Склонившись над столом, он разбирал свои закорючки и мурлыкал себе под нос какую-то чепуху: