В лаборатории Тережа комиссия работала два дня. Больше не понадобилось. В своих выводах обследования работы лаборатории номер такой-то комиссия не написала слово «липа», но написала много других слов, более научно и технически грамотно обозначивших то же самое.
Никто не предполагал, что картина окажется такой неприглядной. У сотрудников лаборатории не было даже журналов. Тережу было нечего показывать, он мог только говорить.
Он и говорил, рисовал перед комиссией перспективы. И все было липой. Вначале он еще смеялся своим полновесным смехом человека, уверенного, что, если он засмеялся, другие обязательно засмеются. Смех Тережа был как бы не смехом, а сигналом к смеху.
Потом он перестал смеяться и звать к смеху.
Вначале у него, видимо, еще была надежда, что комиссия сможет написать: «Наряду с указанными недостатками следует отметить…»
Потом, сославшись на нездоровье, он ушел, и комиссия заканчивала работу без него.
Комиссия встала перед необходимостью покрыть или разоблачить Тережа. Покрыть было невозможно. А разоблачать кого-либо — это довольно трудная штука.
Леонид Петрович был членом комиссии. Я из гордости не хотела обращаться к нему и идти к нему, но к кому еще я могла пойти?
Я ждала, может быть, он сам мне позвонит, ведь он понимал, что я волновалась. Но он не позвонил, и я позвонила ему сама. Он сухо сказал, что, кончив опыт, зайдет ко мне в лабораторию.
Я сидела среди по-прежнему чистых стен своего кабинета, и волновалась, и уже не понимала, почему волнуюсь, все перепуталось. Комиссия это или я хочу его видеть.
Леонид Петрович вошел непривычно подтянутый, чужой, поздоровался, не глядя в глаза. И сел на стул, как человек, который скоро встанет и уйдет.
Но все-таки он пришел, и я обрадовалась. Я спросила его мнение о комиссии.
— Не знаю… — ответил он скучно. — У старика сейчас трудная ситуация. Мне его жаль, стихийно жаль.
— Значит ли это, — спросила я, — что, если понадобится выбирать, бороться или не бороться, вы выбираете…
— Работать, — ответил он почти с бешенством. Таким я его еще не видела.
— Это честно?
— Да, понимаете. Да, да! Это единственное, что я умею и хочу. А все время давит что-то еще и что-то еще. Однако у меня сложилось мнение. Я буду его защищать. Но, видит бог, на душе у меня гнусно.
Наступает молчание. И это молчание как осуждение мне. А за что?
Леониду Петровичу неприятно быть членом комиссии, я понимаю. Никто не виноват. Я не виновата.
Из коридора доносятся голоса:
— А по технике безопасности сюда стул ставить нельзя.
— А по технике безопасности дышать тут можно?
— Правильно, надо думать о людях, пока они еще не горят!
— Ах, какая сознательность!
— А по технике безопасности можно мне уже идти домой?
Там ознакомились с моим приказом.
Леонид Петрович наконец выдавил из себя:
— Тереж — алхимик совершенный. Сколько они там опытов поставили, не замеряя температуры. Пятьдесят. Сто.
И, как бывает с мягкими и добрыми, начал он говорить довольно спокойно и рассердился, пока говорил. Вспомнил свое плохое сырье.
— Алхимик! И сырье у них есть.
— Сейчас есть, но тогда не было.
— Все равно, — ответил Леонид Петрович, — научные сотрудники на уровне лаборантов. Ведь не случайно оттуда все поуходили. Вся партия старых дев одиннадцать человек — в прошлом году снялась и ушла. Хоть и старые девы, но явно талантливые.
Он закурил, и некоторое время мы еще молчали.
— У них даже приличное сырье было, — опять проговорил он. Этого сырья он им никак не мог простить. — У меня лично Тереж отобрал помещение, это ставит меня в особенно неловкое положение. Все знают, что он цапнул у нас три самые лучшие комнаты с окнами на юг. Три свеженькие, с кремовыми стеночками, как игрушечки, комнаты, в которых мы уже мысленно расставили нашу новенькую чешскую лабораторную мебель. Но — ладно. Если бы он просто пришел к нам и по-товарищески все объяснил, я бы ему и так их отдал. Бог с ними. Это все не существенно, это все не беда. Химии не знает, вот беда. Быть начальником лаборатории труднее, чем быть директором. Но если бы он захотел, я думаю, мог бы подучиться. У него есть какое-то образование, кажется…
— Это нелегко, — заметила я.
— Ну и что же? Знаете, как говорит Гете: «Вначале человек делает просто и плохо. Потом — сложно и плохо. Потом — просто и хорошо». А Тереж рассматривал свою должность как синекуру. Что-то высокооплачиваемое за свои прошлые заслуги.
— И вы жалеете его? — спросила я.
— Да, — морщась, недовольно ответил Леонид Петрович, — да. Не оставляет меня чувство жалости… к старости. Старый. На сердце пожаловался. А когда-то был блестящим генералом. И молодым. Воевал…
Леонид Петрович помолчал, потом сказал решительно:
— Вы, наверно, думаете, что я выступал и защищал вас, как лев. Так вот, знайте, я не сказал ни слова. Он уже лежачий — Тереж. И мне еще один гвоздь вбивать не хотелось. Не могу я подбавлять. Не могу, и все. Все и так ясно. Все в вашу пользу. Вы, наверно, хотели, чтобы я выступил против Тережа. Но ведь лежачего не бьют. Не так ли?