— А вы где?
Он стеснялся говорить «ты» этой важной персоне, сидящей на полу, красиво, лилово одетой, считая ее каким-то начальством. Он только не совсем представлял себе, почему они так хорошо знакомы, когда и где это случилось, и конечно уж совсем не мог объяснить, почему эта незнакомка показалась ему трогательной и беспомощной девочкой, которую он должен спасти. Он помог ей подняться с пола.
— Где же вы? — переспросил он.
— В музее, — чуть обиженно ответила Лариса. — Могу тебе хоть сейчас вторую пару ключей дать.
— Я потеряю, — отказался он.
— Ты же знаешь, где я живу, ты у меня был, пил чай, — настаивала она, но ему казалось, что это ошибка, женщина эта ему незнакома и неприятна. Но в следующий миг он видел ее белое серьезное лицо, оно молило о спасении. Лиловое гляделось фоном человеческой драмы.
— Очень странно, — удивлялся он.
— Ладно, — отступилась Лариса, — пусть. Я хотела помочь, не хотите, не надо.
Он опять удивился. Она хотела помочь? Что это значит?
— Я приду, — пообещал Костик. — Очень скоро.
Именинницей была жена Евгения — Софа. Ранняя седина и морщины делали ее похожей на маму любого из присутствующих и даже на бабушку, которой пришла оригинальная мысль посмотреть, как веселится молодежь. Эту молчаливую добродушную женщину двенадцатый этаж уважал. Ее называли «наша Соня» и «наша радость» и даже «наша мама». Секрет ее успеха заключался в том, что, согласно легенде, она пришла в мастерскую к мужу один или два раза за все время. Мечты двенадцатого этажа об идеальной жене стихийно воплотились в этой усталой, рано состарившейся Соне, у которой от былой прелести и юности сохранились только крутые лихие брови, как знак качества.
— За тебя, София, за умную, мудрую, — провозгласил Арсений, озираясь на свою собственную немудрую, на крошечного испуганного и бесстрашного, глухого, слепого офицерика, из тех, которые не сдаются. — Помню, как вы жили еще на Рогожке, в одной комнате, близнецы орут, Эжен тут же прикнопливает свои листы, Софа в лыжном костюме, всегда народ, все веселые. На стенах у вас висели театральные афиши, помню эти афиши… На обед каждый день макароны с сыром… хорошие были макароны…
— Да, очень, — согласилась Соня с интонацией, в которой стоило бы разобраться, да поздно. Все уже решено, постановлено, других кандидаток на ее место не имеется. Точка.
Лариса сидела рядом с Катей, пила холодную сырую воду и ничего не ела. Хорошо знала, какая беда еда и во что обходится по рассеянности проглоченный кусок булки.
— Поела мясного, а теперь живот болит, — пожаловалась Лариса. — Как это люди каждый день мясо едят, бедные.
— А вы травки попейте, — посоветовала Катя.
— Я пью. Вы что пьете в таких случаях? — поинтересовалась Лариса.
Настои трав индивидуальны, как люди, которые их составляют и пьют. Истинные травники всегда творческие личности.
— Я не пью, я еще только собираюсь, — засмеялась Катя.
— А как моя прялочка поживает? — спросила Лариса у хозяина мастерской детским, умильным голосом. Она давно пыталась выманить у него его единственную прялку.
— Моя, — поправил Евгений. — Так она тебе нравится?
— Я по ней умираю.
— Ладно, там видно будет…
— Подождем, мы люди простые, без хитростен, — смиренно сказала Лариса.
Евгений засмеялся.
— Любим искусство русское народное, — заключила Лариса и умолкла.
Она скучала. Речи произносила не она, не про нее, на нее никто внимания не обращал. Вечер на глазах перерождался в именинно-семейный. Бородатые разбойники они только на вид. Летать они не умеют. Телезрители.
В довершение ко всему явился этот старый Петр Николаевич, которого она терпеть не могла прежде всего потому, что он ее не терпел, и тоже, подлаживаясь под общий тон, стал вспоминать, как хорошо было в той коммунальной квартире на Рогожском валу, какие были макароны, какие были надежды и как все были молоды и хороши, из чего напрашивался вывод, что теперь они хуже и старше, а главная беда жизни — их мастерские, их двенадцатый этаж, который они получили, но ничем пока не заслужили. Двенадцатый этаж, как бельмо на глазу, всех волнует… Плюс дежурная шутка — вспомним о не знающих, где переночевать, собратьях с Монмартра.
Он так не говорил, но ей надо было к чему-нибудь прицепиться.
Она вскочила с места, топнула ногой, обтянутой сапогом, и обрушилась на старика:
— Какой ужас! Какой грех! Какая печаль! Отвратительно! Стыдно! При мне не смейте так говорить, запрещаю вам! Запрещаю всем!
Она перевела дыхание, сбавила темп.