— Однако это не ново, отнюдь, отнюдь. Подобные вдохновляющие речи мы слышали от завистников наших и от друзей наших, чьи имена здесь можно не называть. Пристало ли вам повторять за ними? Или вы и есть они? К чему только, помилуй бог, эта симпатичная шутка насчет собратьев, такая свеженькая? Она что? В общую копилку юмора? А что такое двенадцатый этаж? Что это, если не соединение железобетона, кирпича, некоторого количества штукатурки, краски, лака и малого вдохновения, спящей архитектурной, строительной и дизайнерской мысли. Или двенадцатый этаж символ? Уже не талантливости, по-вашему? А в лучшем случае, ловкости, приспособленности, если не худших грехов? Вы не уважаете двенадцатый этаж, хотя я не знаю, за что его можно не уважать. Бедный он, никто его не любит, он как бельмо на глазу, но в то же время, сознайтесь, без него было бы скучно вам, знатоку Пушкина и девятнадцатого века. А двенадцатый этаж, он двадцатый век, хочется вам или не хочется. И да здравствует двадцатый век!
Ее грубый, хамский тон вызвал замешательство. Что сказал старик, да и что он мог сказать? За дружеским столом у художников он всегда вел себя как бог, как отец, со всеми приветлив и справедлив. С ним интересно, он не зануда. Петра Николаевича любили, вкус его безупречный ценили, его интеллигентность, открытое сердце. Он любил молодежь, молодежь любила его, — расклад ясен.
Что случилось, она заболела? — так обычно спрашивают люди, когда придуманный ими человек вдруг сворачивает с придуманного для него пути и начинает переть совсем в другую сторону. Никто ничего не понял.
Старик тоже ничего не понял. Он побледнел, лицо его дрожало.
Катя подбежала к нему, обхватила за плечи и крикнула обидчице, всему столу, всему двенадцатому этажу:
— Как вы смеете? Я не позволю никому!
И сразу поднялся шум и не стало дня рождения и той умиленности, в которую они погружались, как в теплую ванну. Не стало ванны и кафельных стен, вообще не стало стен, ветер гнал по площади мусор, обрывки бумаг, окурки, песок, пыль.
— Мы уходим! — крикнула Катя голосом, неожиданным для столь миниатюрного создания.
— Нет! Вы не уйдете! Или мы все уйдем! — раздался хор голосов.
Обычно разобщенные и тихие жены двенадцатого этажа окружили Катю, стали успокаивать Петра Николаевича, кидая на Ларису возмущенные взгляды.
А та сидела с видом человека, которого не поняли. Впрочем, она была полна неуважения ко всем, и у нее были железные нервы.
Такую нельзя обидеть, оскорбить. Жены подняли визг? Пожалуйста, она подошла и опустилась перед Петром Николаевичем на колени, стала просить прощения в книжных, высокопарных выражениях.
У него срывался голос, он волновался, она была совершенно спокойна и произнесла речь, в которой осудила себя.
И двенадцатый этаж, одураченный ею, хотя состоял он совсем не из дурачков, вернул ей свое расположение.
К ней привыкли, снисходительно посмеивались: Лариса — говорящая женщина. Несколько экзальтированна, но это простительно, нервы городские. Наконец, она художница, пусть ее сюжеты гераньки, но и геранькой можно что-то выразить. Не всем нравилось ее коллекционерство, но, в конце концов, кому какое дело?
— Ладно, забудем, запьем, — посыпались предложения, и вечер покатился дальше, довольно гладко и привычно, хотя, как водится, праздник все равно стал вскоре антипраздником, посудой, которую надо перемыть, и ссорами, которые надо позабыть.
Катя удивлялась, и еще долго ей предстояло удивляться обитателям двенадцатого этажа.
Жизнь была к ним на удивление щедра. Мир как чудо, как большой золотой шар, внутри все тоже золотое, шар летел, и они в нем летели… Жизнь расстилалась улицами города, свежестью и зеленью лесов, неповторимостью деревень, вечно бередящих сердце художника. Жизнь дарила им белую бумагу, необозримые снежные ее километры и грубый благородный зернистый репинский холст, хитрые новомодные фломастеры, удручающе недолговечные, и старые надежные пузыречки разноцветной туши — крошечные горящие фонарики. Жизнь дарила им сотни новых монографий об искусстве, отпечатанных в лучших типографиях мира, на высоком уровне полиграфии, и старые книги на еще более высоком уровне.
С материнской щедростью отвела им весь Север, Архангельск, Псков, Новгород, Вологду, Тотьму, Центральную Черноземную область с деревнями и городками, подарила Киев с Лаврой, Ленинград с окрестностями, Самарканд, Бухару, Крым, Кавказ… Они все брали: лодки, костры, ружья, ножи, прялки, рушники, самовары, сундуки, возможность ехать поездом, лететь самолетом, сплавляться по реке на плоту; Брали юг и север, восток и Запад, брали легко, естественно, как свое. Отдавать? Это потом. Некоторые отдадут сполна, а некоторые так и будут — брать, брать, брать.
Катя начинала понимать расстановку сил, немыслимые привилегии двенадцатого этажа, бедность его и богатство, окаянную его прелесть, странные его вольности.
— У тебя видик, мать, я тебе доложу, — насмешливо заметил художник как раз в тот момент, когда Кате казалось, что она — само дружелюбие.