Я не ношу сутану. Я живу в горшке, внутри монастырского двора. Монахи дают мне хлеб. Иногда в хлебе оказывается сыр. По воскресеньям, перед тем как приходят верующие, меня выпускают, чтобы я спрятался в рощице. Я не ухожу далеко: залезаю на холм и наблюдаю. Я знаю, что в монастыре крошится цемент. Поэтому мои усилия не должны ослабевать. Если это случится, если я перестану напрягать мускулы живота, я начну рушиться, начиная с колокольни. Тик-так. Два часа.
Когда я пришел сюда, я был простым священником. Однажды у меня начал трескаться кирпич. Я вылез из горшка, полубессознательный, направился к одной из стен, заштукатурил трещину, — и боль отступила.
Затем я начал чувствовать стены. Стая крыс, роющая подземные галереи, дала мне знать о своем продвижении раньше, чем я привык к этому. Я до сих пор кашляю. Кроме того, меня тяготил вес стольких распятий, гвозди картин с изображением ангелов вонзались в мою штукатурку, словно булавки в нёбо. Я больше не мог есть хлеб. И привык к этому.
Затем настал черед колокольни и фундамента. Ощущать раскаты колокола в печени было счастьем, забыть о котором заставляли только черви, разъедавшие мой фундамент. Я понял, в чем моя задача: денно и нощно бодрствовать, чтобы не обрушиться. Окажутся колокольня, стены, перекрытия в пропасти или нет, — зависит от моего сопротивления. Я напрягаю мышцы живота. Я — священник-монастырь. Я должен бороться.
Монахи говорят, что я не священник. Когда я уверяю, что у меня ноют стекла, они смеются. Как объяснить, что мне в точности известно, сколько шагов они делают по каменным плиткам? Как объяснить, что мои ребра отзываются каждый раз, когда монах переворачивается под простыней? Но они не верят мне. Вчера я выпил четыре литра вина. Они выбежали во внутренний дворик, ударяя себя в грудь с криком: «Землетрясение!». Тому, кто смеялся громче всех, я швырнул на тонзуру обломок карниза.
Они думают, что монастырь вечен. Я же знаю, что скоро умру. Я не безумец: я не утверждаю, что монастырь — это я (если говорить о материалах, из которых он сделан). Я — сознание монастыря. В то же время я существую как человек. Это просто. Ничего необычного. Если я напиваюсь, здание дрожит. Если ветер задувает в окна, я начинаю ежиться. Мои собратья пытаются спасти свою душу. Я сражаюсь за то, чтобы постройка не рухнула из-за подгнившего фундамента.
От их песнопений по моим стенам идут трещины. Я попросил их молиться молча, в размышлении. Они стали петь еще громче. Прямо под ними стена осыпается, может рухнуть алтарь. От этого у меня болят почки. Монахи уничтожают меня свои гудением, своими распятиями, своими картинами, своим ворочаньем под простыней. Они плохо кормят меня. Они, в одно прекрасное утро, меня обрушат.
Воскресенье. К нам приехал, в красивой военной форме, президент Республики, а с ним — двадцать представителей лучших семейств и множество солдат. Сегодня мне хуже, чем когда-либо. Они одеты в парадную одежду. Словно собрались на бал. Я больше не могу. Почему я не священник-воздушный-змей или не священник-травинка? Было бы так приятно ощущать грубой цветной бумагой чистый воздух, паря в высоте, или корнями — объятие теплой, нежной земли.
У меня нет сомнений на собственный счет. И все же я хочу осязаемо дать понять им и себе самому, что я — это монастырь. Здесь кое-что не так. Первое: если я не расслаблю мышцы живота, то стены не падут и я
никогда ничего не докажу. Второе: если я решусь на смертельный шаг, то докажу все — ценой самоуничтожения. (Я прекрасен: моя черепица блестит под дождем, как чешуя лосося). Но если все же стены не рухнут, несмотря на мои действия?
Я не перестану быть тем, кто я есть. Возможно, я — не этот монастырь, а другой, похожий, в ином месте. А кроме того, разве необходимо, чтобы существовал «реальный» монастырь? Мне достаточно знать, что стоит расслабить мышцы живота — и наступит мой конец.
170. ГОРИ, ВЕДЬМА, ГОРИ!