И этот крик, крик родной крови вернул отца назад. С надсадным хрипом, каким-то чудовищным напряжением воли и мышц он кинул свое тело вправо, туда же — балансир, а когда выпрямился, мгновенно переложил его назад, налево. И сделал шаг вперед. Лица на нем не было — было сплошное белое пятно с оскаленным ртом. Он сделал, из последних сил скользя по проволоке, еще шаг, а мальчик, стоя вниз головой, по-прежнему безмятежно улыбался в зал, как будто и не он кричал секунду назад…
Я закрыл глаза. И открыл, когда под вой, аплодисменты и восторженный свист зала акробаты спускались вниз. Отец снова обрел лицо, улыбаясь, он крепко прижимал к себе сына и, забыв про поклоны, нежил его глазами. И вдруг сын встал на цыпочки и поцеловал отца в морщинистую, потную и бледную щеку.
Зал взвыл снова, а я тоже сразу, вдруг представивший, что вот так же из последних сил, на пределе жизни, наши отцы спасали нас, своих сыновей, там, на фронте, почувствовал, что к горлу моему подступает что-то обжигающе горячее…
— Да ты что, ревешь вроде? — спросил Леха. — Вот чудик.
— Ан-тра-акт! — праздничным, освобожденным, счастливым выкриком объявил ведущий.
— Утри сопли и пошли, — сказал Леха.
— Уйди! — закричал я, но Леха, легко подняв меня, поволок по проходу. Он по-хозяйски раздвинул бархатные малиновые портьеры, закрывающие выход, и мы вступили внутрь цирка, в его кулисы.
Через несколько секунд я пойму, что зря лез в бочку, что я и права не имел возражать своему великому другу Лехе Быкову. Сейчас он ошарашит меня сильнее, чем своим генеральством, силой, сильнее, чем парабеллумом даже. Я увижу своими глазами, как его знают, больше — любят! — люди, которые всю войну были для меня не людьми, а богами.
Мы прошли мимо каких-то акробатических снарядов, мимо стойл лошадей, хрумкающих овсом, мимо большого вольера, где тявкали дрессированные собачки, и Леха без стука, как старый знакомый, толкнул фанерную дверь, за которой слышались мужские голоса.
Большая комната, куда мы вошли, была полна.
Полна могучих, полуголых, в трико, тел: выпуклые, огромные мышцы, крутые короткие бычьи шеи, уродливо смятые уши, маленькие, под косой бокс прически.
Мы стояли в раздевалке борцов! Борцов, готовящихся к схваткам.
— Мужики! Кто к нам пришел-то! — закричал один из них, бросая двухпудовку, с которой играл в углу. Он был самый молодой, и я сразу узнал его — Георгий (или просто Гоша, Егор) Власкин, тихоокеанский моряк, взятый в труппу Сразу после войны, сильный, способный, но еще Неотесанный боец.
Все повернулись к дверям, к Лехе Быкову. И Калина Урусевич, признанный третий борец, этот мрачный, толстобрюхий и беспощадный на ковре мужичище, вдруг запел тонким, по-цыганьему залихватским голоском:
— К нам приехал, к нам приехал…
— Наш Алеша дорогой! — подхватил хор, а Гоша Власкин, оттиснув Леху от меня, облапил его и вывел на середину комнаты, туда, где, сидя в единственном кресле, курил толстую сигару сам Ван Гут. Он один был в халате, может, стеснялся, но, скорее всего, просто не хотел выделяться среди белых тел своей коричневой кожей.
Ван Гут положил сигару в пепельницу, где, кроме нее, окурков больше не было, и раздвинул в улыбке иссиня-бледные губы.
— Здравствуй, Леша, — сказал он с сильным акцентом. — Сделал решение: французский борьба? Французский борьба — это колоссаль! Большой мир будешь ездить. Все страны увидишь, как я. Чемпионом мира будешь. Это я тебе говориль — Ван Гут!
— Спасибо, Иван Иванович, — засмеялся Леха. — Но я уже давно выбрал — бокс!
— Бокс — не мужское занятие, а детская игра! — раздалось от дверей.
Ну, вот и он появился, мой кумир. В дверях, растягивая руками перед грудью толстую резину, разогреваясь, стоял Ян Цыган, кудрявый, черноволосый, белотелый, тоже уже в трико, тоже готовый к бою.
— Как это не мужское? — взвился Леха. — Это у вас — таскаете друг друга по ковру битых полчаса, а в результате — ничья. А у нас — хук в челюсть, апперкот в печень, и — кранты, сливай воду, все равно — война!
— Что? — для вида рассердился Ян Цыган. — Позорить борьбу? Спорить со мной? — сделав страшные глаза, он пошел на Леху.
Но навстречу ему огромной пантерой взмыл из своего кресла Ван Гут:
— Не трогать короший малшик! У нас свободный страна, и каждый может делать свое решение.
Он тоже играл, но сквозь игру эту, как желтый оттенок через его темную кожу, просвечивало что-то другое, серьезное и жесткое. Мне даже стало страшно. Но Ян Цыган продолжал играть.
— Уж больно ты добрый, Иван Иваныч, — он сокрушенно махнул своей могучей рукой. — Из-за таких, как ты, и гибнет французская борьба.
Это была, видно, часто повторяемая здесь шутка, потому что все дружно заржали, загоготали в дюжину мощных глоток. Черные глаза Ван Гута вспыхнули, коричневые кулаки сжались. Но в этот момент в комнате возник ведущий. Тут, среди гигантов, он вовсе не походил на английского лорда, со своим прилизанным пробором, среди мощных голых затылков он был жалок.
— Пора, ребятушки, на выход! — взвизгнул он. — Ни пуха вам ни пера!