Индейцу Лодовико сообщили, что он предстанет перед судом в четверг вместе с четырнадцатью другими солдатами его бригады. Судебная машина работала без перебоев: в «Звезду морей» уже везли сотни новых заключенных, и камеры требовалось освобождать.
Лодовико тем временем начал какие-то расчеты, словно предчувствовал, что сможет примириться с уходом в вечность, лишь досконально разобравшись с нюансами экономического развития. Но экономика и вечность соотносились так плохо, что ему приходилось считать все быстрее и быстрее, а ничего путного не выходило.
— Ты не унесешь с собой марксизм в иной мир, — предупредил его Алессандро, а потом спросил: — Как ты можешь искренне верить в описательную систему, да еще такую несовершенную? Не могу представить, что я безоглядно верю в тригонометрию или бухгалтерский учет, а ты выбрал путеводной звездой для своей души экономическую теорию.
— Меня она не подведет. Я в этом уверен точно так же, как и в том, что твоя подведет тебя.
— У меня нет никакой системы.
— Теология — это система.
— Только не моя.
— А что же она такое?
— Что? Захватывающее сочетание всего, что я видел, чувствовал и не мог объяснить, все то, что всегда со мной, что вновь и вновь гонит меня к вере, в которой я не уверен, и вера эта столь привлекательна, потому что ее не под силу описать столь несовершенному существу, как человек. В отличие от марксизма, ее не выразить словами.
— Ну, социализм тоже словами не выразить, — возразил Лодовико, — именно поэтому он мне и нравится. Это реальность. В нем нет домыслов. Возможно, он не такой всеобъемлющий, зато честный, твердо стоит на земле, и его можно доказать. Я уверен, что могу за него держаться.
— Почему бы тебе не держаться за туалет?
— Лучше держаться за туалет, чем верить в несбыточные мечты.
— В таком случае тебе действительно нужно только одно: раздобудь себе туалет, и ты разрешишь все загадки вселенной. Это не так и сложно, обеспечить каждого в смертный час туалетом или дать ему фарфоровый амулет, и мир станет идеальным. Мужья не будут горевать о женах, жены — о мужьях, дети не будут страдать из-за ухода родителей, пока производство будет регулироваться, а рабочие — контролировать экономику.
— По правде говоря, Алессандро, — воинственно заявил Лодовико, — меня не волнует, что произойдет после смерти, поскольку я убежден, что не произойдет ничего. Меня волнует лишь то, что возможно при жизни, а на остальное плевать. Смертный миг это секунда. Зачем тратить время, тревожась об этом?
— Ответ прост.
— У церкви на все простой и бездоказательный ответ.
— Мне без разницы, что говорит церковь. Этот простой ответ идет из моего сердца. Я видел и пережил много такого, что, по моему разумению, никак не может быть только проявлением материального. Все это так очевидно выходит за пределы земного, что у меня нет никаких сомнений: оно может заткнуть смерть за пояс.
— Например?
— Если бы ты прожил со мной, Лодовико, последние двадцать семь лет, я бы показывал тебе эти проявления одно за другим. Они везде. Они просты, как мать, кормящая дитя, как музыка или ветер. Нужно только правильно на это посмотреть. А может, я и не смог бы ничего показать. Вопрос в том, а нужно ли мне тебе это показывать? Почему ты сам ничего не видел?
— О чем ты, собственно, говоришь?
— Я говорю о любви.
— Ты меня не убедил.
— А я не пытался тебя убеждать. Я сейчас так спокоен, что не вижу необходимости кого-то в чем-то убеждать.
— И будешь спокоен перед расстрельной командой?
— Не знаю. Завтра увидим. Ты сможешь увидеть все из окна. — И Алессандро подмигнул Лодовико, показывая, что его не тревожит завтрашняя казнь.
— По тому, как ты мне подмигнул, — в голосе Лодовико послышались обвинительные нотки, — становится ясно, что ты религиозный фанатик.
— Извини, — ответил Алессандро. — Я пытался подмигнуть как правоверный марксист.
Ближе к вечеру новый охранник открыл дверь камеры. Алессандро внутренне напрягся.
— У меня есть время до завтрашнего утра.
— К тебе посетитель, — сообщил охранник.
— В «Звезду морей» посетителей не пускают.
— К тебе пустили.
Когда Алессандро шел по длинным, плохо освещенным коридорам, его переполняли грусть и сожаление. Он ощущал такую усталость, что с удовольствием лег бы на пол и уснул, свернувшись калачиком у стены. Посетитель, кто бы это ни был, мог нарушить душевное равновесие и ввергнуть его в панику.
Его привели в маленькую комнату с окном на восток, откуда виднелись деревья и поля. За столом, сцепив руки, сидела Лучана. Даже в темноте он видел синеву ее глаз.
— Где лампа? — спросил он.
Чуть повернув голову, она сказала, что лампы нет.
Алессандро сел напротив.
— Моя камера на другой стороне. Окно выходит на море. Там гораздо теплее, если нет ветра.
Лучана не нашлась, что сказать.
— Как ты меня нашла?
— Орфео.
— Я думал, Орфео больше не оказывает услуг Джулиани.
— Он сказал, это последняя.
— На прошлой неделе был суд. Завтра собираются казнить.
— Я тогда приезжала, Алессандро. Но меня завернули. Как завернули десятки женщин… матерей… жен…