Читаем Солдатами не рождаются полностью

— А я тебя не добиваю. Просто говорю, что думаю, независимо ни от чего. Или, раз тебя сняли, — уже нельзя? Не признаю таких отношений.

— Это, положим, верно, хотя нельзя сказать, чтоб ласково.

— Эх, Ваня! — вздохнул Серпилин. — Смотрю сейчас на тебя и думаю: если бы не ты, не был бы я ни жив, ни свободен. Ну чем тебе за это заплатить? Жизнью платить? Этого пока не требуется. А раз пока не требуется, значит, надо правдой платить. Больше печем.

— Напрасно думаешь, что меня обидел. Не убедил, но не обидел.

— А я не думаю, по лицу вижу.

— А, — махнул рукой Иван Алексеевич, — обида давно на дно ушла, а на лице только так, пузыри. Когда тебе отбыть приказано?

— Даны сутки на устройство личных дел.

— На кладбище поедешь?

— Имел в виду.

— Вместе съездим, если не возражаешь.

— Поедем.

— Что так задумчиво ответил? Может, один хочешь?

— Нет, будет легче с тобой. Просто сначала удивился. Не привык, что ты можешь быть свободен.

— Сам не привык, — вздохнул Иван Алексеевич. — И привыкать не хочу. Чаю выпьем, или так напоили, что до сих пор не хочешь?

— Нет, давай выпьем.

— А кто в где тебя чаем доил? — Иван Алексеевич взял с буфета электрический чайник. — Обещал рассказать.

— Кто чаем поил? Жена сына. А сын — убит.

— Убит?! Как убит? — Иван Алексеевич опустил чайник.

— А вот так. Как других людей убивают, так и он убит, — сказал Серпилин, и по той судороге, которая перехватила его горло, сам почувствовал всю неправду своих слов, потому что «как других убивают» все-таки было одно, и он это знал, а как бывает, когда убьют сына, — этого не знаешь, пока не убили.

…Они лежали уже под утро в разных углах комнаты. Серпилин спал, а Иван Алексеевич лежал и думал о своем. Поставив на стул настольную лампу, надев очки и привалясь к высоко положенным одна на другую подушкам, потому что с вечера щемило сердце, он еще раз перечитывал одно место в «Войне и мире», которое раньше не бросалось в глаза, а сегодня вдруг бросилось, — уже прочел страниц тридцать дальше и снова вернулся к нему. Это было место, где Толстой рассуждал про великое, хорошее и дурное. «Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного, — писал Толстой. — Для великого нет дурного. Нет ужаса, который мог бы быть поставлен в вину тому, кто велик». А дальше спорил с этим: «И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости…» И еще — опять о том же: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды».

Иван Алексеевич отложил книгу и снял очки.

«Идеалист, конечно, придумал какую-то общую мерку и хочет все ею мерить! А все-таки что-то так цепляет в этих словах за живое, что вдруг начинаешь спрашивать самого себя: а не слишком ли ты много труда употребил в разное время своей жизни на то, чтобы понять и оправдать такие вещи, в которых величие и добро уже слишком далеки друг от друга? Да, со Сталиным не только говорить трудно, о нем даже думать трудно: столько с ним связано в жизни. Хотя последнее время, конечно, думаешь о нем больше всего в связи с войной. И тут есть над чем подумать. Как должны поступать люди, в руках которых такая непререкаемая власть, а тем более во время войны? Боремся, как можем, с его заранее готовыми решениями, с предвзятыми мнениями, утешаем себя, что прислушивается, а про себя знаем, что все-таки недостаточно прислушивается к советам. Верно! Но советы, они идут с разных сторон и — бывает — противоречат друг другу. И где-то наступает минута, когда уже нельзя прислушиваться, — надо решать. Это с каждым, кто командует на войне, с большим и с маленьким. А вот чтобы люди никому — как бы высоко ни стоял! — не страшились давать советы, не имели нужды угадывать его мнение, чтобы эта нужда постепенно не сделалась потребностью, которая превращает даже самых хороших людей в дрянных, — вот это, как говорится, вопрос вопросов. Конечно, это зависит и от тех, кто дает советы, но гораздо больше — от того, кому дают. От него прежде всего зависит — боятся или не боятся давать ему советы. И, может, все же прав Толстой, когда говорит, что нет величия без простоты, добра и правды? Вроде бы слишком наивно, как в букваре, а возразить этому букварю вдруг оказывается трудно, хоть ты и две академии окончил…»

43

Таня сидела в палате у Синцова и рассказывала ему, как выглядит сейчас Сталинград, через который она только что проехала, переправившись с той стороны Волги.

— Все разминируют, разминируют… Одна наша санитарка вчера подорвалась

Перейти на страницу:

Похожие книги

Некоторые не попадут в ад
Некоторые не попадут в ад

Захар Прилепин — прозаик, публицист, музыкант, обладатель премий «Большая книга», «Национальный бестселлер» и «Ясная Поляна». Автор романов «Обитель», «Санькя», «Патологии», «Чёрная обезьяна», сборников рассказов «Восьмёрка», «Грех», «Ботинки, полные горячей водкой» и «Семь жизней», сборников публицистики «К нам едет Пересвет», «Летучие бурлаки», «Не чужая смута», «Всё, что должно разрешиться. Письма с Донбасса», «Взвод».«И мысли не было сочинять эту книжку.Сорок раз себе пообещал: пусть всё отстоится, отлежится — что запомнится и не потеряется, то и будет самым главным.Сам себя обманул.Книжка сама рассказалась, едва перо обмакнул в чернильницу.Известны случаи, когда врачи, не теряя сознания, руководили сложными операциями, которые им делали. Или записывали свои ощущения в момент укуса ядовитого гада, получения травмы.Здесь, прости господи, жанр в чём-то схожий.…Куда делась из меня моя жизнь, моя вера, моя радость?У поэта ещё точнее: "Как страшно, ведь душа проходит, как молодость и как любовь"».Захар Прилепин

Захар Прилепин

Проза о войне