— Не верь, если тебе так легче. А сколько, думаешь, из двухсот двадцати пяти нормальные училища окончили? Двадцать пять! А двести — только курсы младших лейтенантов да полковые школы.
— Не могу поверить, — сказал Серпилин.
— Что ж, ты не барышня, уговаривать не буду. Сам глазам не верил. Допускал, что не по всем полкам такая статистика. Но все же двести двадцать пять полков — это семьдесят пять дивизий, пол-армии мирного времени, — все равно картина страшная!
— Не могу поверить, все равно не могу поверить, что так армию выбили, — хриплым голосом повторил Серпилин. И пошел по комнате из угла в угол. И когда шел обратно, Иван Алексеевич впервые в своей жизни увидел на его глазах слезы.
— А у немцев, — сказал Иван Алексеевич — голос его дрогнул, когда он увидел эти небывалые на лице Серпилина слезы, — у немцев за полтора года из всех командиров полков, и захваченных в плен и убитых, на ком документы взяли, не встречал случая, чтобы командир полка еще в первую мировую войну не имел боевого опыта в офицерском звании. Вот с чем они начали и с чем мы — если взять на уровне полков! Чего молчишь?
— А чего говорить?
Серпилин подошел к окну. Прямо перед глазами, словно небо в самую непроглядную осеннюю ночь, была без единой щелки закрывавшая сверху донизу все окно бумажная маскировочная штора. Он стоял, молча смотрел в эту глухую, черную штору и думал о том, какую же все-таки непосильную ношу вынесли на своих плечах люди с начала войны. И в первую очередь — эти, о ком говорил Иван Алексеевич. «Ты, комбриг, командир дивизии еще в мирное время, гордился, видишь ли, что в первые дни войны хорошо полком командовал, лучше многих других! А сейчас услышал все это от Ивана Алексеевича, и задним числом — стыдно! Еще бы тебе полком не командовать! Цветков тоже с первого дня войны капитаном полк принял, хотя ни академий, ни нормальных училищ не кончал, пошел в бой без этого. А сегодня — лучший в дивизии. Но чего это ему стоило! Каких трудов! Таким, как Цветков, поклониться надо! Не их вина, что они в те годы из комвзводов — в комбаты, с рот — на полки… А потом война — и воюй! И тут уже не до вопросов: почему я раньше времени полком командую? Тут или научись, или полк погуби! Видел и как губили, видел и как учились, — все видел. А все-таки не представлял всего вместе — как это перед войной выглядело. Ум отказывается верить… Нет, люди не виноваты, что мы так войну начали. И когда считаю, что сейчас на равных с немцами воюем, пусть мне не паяют недооценку и прочее. Я гордо это говорю. И верю, что мы им еще такую кузькину мать покажем, какой они до второго пришествия не забудут! Война на носу, а из двухсот двадцати пяти командиров полков ни одного окончившего академии! „Здравствуйте, господин Гитлер, восемь лет вас дожидались, приготовились!..“ Чего молчишь?..»
Серпилин как молча стоял, так молча и отошел от окна. «Спрашиваешь — чего молчу? Молчу потому, что сказал бы по-матушке все, что об этом думаю, да никакого мата не хватит!»
— Одно продолжает беспокоить, — пройдясь по комнате, вслух сказал Серпилин, — все же некоторые из нас с начала войны притерпелись к большим потерям; еще не всегда встречаешь достаточную волю к тому, чтоб не допускать их.
— Ну, эту тему, насколько понял из твоего рассказа, ты сегодня уже развивал.
— Пробовал.
— И особо большого интереса к ней не встретил?
— Не знаю, — сказал Серпилин. — Может, не сумел изложить.
Иван Алексеевич пожал плечами. «Будем считать, что так», — говорил его жест. Пожал плечами, прошелся, потом сказал:
— Тогда, в конце декабря, мои предложения блокировать Сталинград меньшими силами тоже в одном из пунктов сводились к тому, чтобы избежать лишних потерь.
— А вот тут с тобой не согласен.
— Интересно, — сказал Иван Алексеевич. — Что был неправ, уже знаю в приказном порядке. Но от тебя, в виде исключения, по старой дружбе, интересно все же услышать — почему?
Серпилину после этих слов уже не хотелось говорить; он не ожидал такой ожесточенности, хотя, наверно, за ней стояла не только обида. Однако, раз заговорив, уже не отступил.
— Может, я, как участник, необъективен, но не в силах себе представить, что могли стоять вокруг них и ждать. После всего, что с начала войны пережили, слишком сильная была потребность скорей покончить с ними. И моральный эффект от того, что на трехсоттысячной фашистской армии — крест! — и на фронте, и в тылу, да, наверно, и во всем мире таков, что ради него — считаю — имело смысл те три армии, о которых ты говоришь, и в боях потрепать и высвободить на месяц позже.
— Как уже доложил тебе, спорить лишен возможности, — сказал Иван Алексеевич, — но все же склонен считать, что моральный эффект и на месяц позже был бы неплохой! А с чисто военной точки зрения, по старой дружбе, тоже не скрою, скажу — логика твоя хромает!
— А вопрос такого масштаба, что одной военной точки зрения тут мало.
— Слышал и это. Так что ты как раз в жилу попал. Ладно, давай, добивай меня! — невесело усмехнулся Иван Алексеевич.