— А как сейчас дела у вас под Сталинградом?
— Дела неплохие, а в недолгом времени, думаю, станут хорошими.
— Но ведь вы их совсем там окружили?
— Совсем.
— И уже давно?
— Порядочно. Скоро полтора месяца.
— Так почему же?.. — По глазам мальчика было видно, как ему не терпелось поскорей уничтожить всю сидевшую в Сталинграде немецкую армию. — Ведь они там совсем уже на пятачке.
Серпилин усмехнулся, мысленно представив себе этот «пятачок», который и до сих пор еще был размером в четыре Москвы.
«Пятачок»!.. На каждый метр этого «пятачка» придется еще сбрасывать килограммы и килограммы железа и все равно потом доплачивать сверх железа кровью. Ничего себе «пятачок»! Этот говорит так по детскому недомыслию, ему простительно. Но есть и взрослые люди, до сих пор не понимающие, сколько солдатских могил приходится на каждый шаг войны».
— А тебе хочется, чтоб все раз-два — и готово? Самому хотелось бы, да редко бывает!
— А почему?
— Если приедешь ко мне, увидишь почему. Будильник есть?
— Есть.
— А когда встаешь?
— В полседьмого.
— Как проснешься, разбуди меня. Боюсь проспать. Давно уже толком не спал.
Серпилин потянулся и с недоверием к самому себе почувствовал, что ему наконец-то хочется спать. Всего час назад ему казалось, что этого никогда не будет.
— Разбудишь, попьем чаю и поедем по своим делам: ты — к себе в школу, а я — к себе в дивизию.
— А слово мне даете? — вдруг спросил мальчик, имея в виду обещание Серпилина, и глаза у него стали ожидающими, возбужденными.
— Я слов никогда и никаких не давал и не даю, за исключением присяги, — серьезно сказал Серпилин. — Но если говорю: сделаю, — делаю. А если сомневаюсь, сделаю ли, молчу. И тебе так советую. Харчи до утра газетой прикрой…
Он пошел к себе в комнату, но вспомнил о предстоящем звонке Ивана Алексеевича.
— Когда ляжешь? — крикнул он, открыв дверь.
— Поздно. Мне еще уроки надо готовить.
— Если крепко засну, не услышу, как по телефону будут звонить, разбуди!
Так и оставив дверь в коридор открытой, снял гимнастерку, повесил на стул ремень с пистолетом, стащил сапоги и, накрывшись сразу и шинелью и полушубком, обессиленно уткнулся головой в подушку.
7
Серпилин проснулся, сквозь сон почувствовал чье-то присутствие. Еще не открывая глаз, стряхнул с себя полушубок, опустил на пол ноги, потом открыл глаза и увидел стоявшего в открытых дверях сына. Сын был в шинели и ушанке, рядом с ним стоял Гриша.
— Товарищ генерал, к вам, — коротко, словно он уже был на фронте, сказал мальчик.
— Хорошо, иди. — Серпилин натянул на ноги стоявшие на полу холодные сапоги и, не подымая головы, сказал сыну: — Что стоишь? Раздевайся.
Пока сын раздевался в передней, Серпилин надел гимнастерку, но пояса с кобурой надевать не стал: тело ломило тяжелой усталостью от прерванного сна; накинул на плечи полушубок и сел за стол, облокотившись и растирая руками лицо.
— Садись. — Он все еще не глядел на сына, потом еще раз потер лицо руками, сцепил их, бросил перед собой на стол и спросил: — Ну, что скажешь?
Он смотрел на красивое, обветренное лицо сына, на его начинавший стареть лоб с чуть заметными залысинами, на волевой подбородок с резкой поперечной чертой, смотрел и думал: какими иногда обманчивыми оказываются на войне эти волевые лица, когда их берет в свою пятерню страх, берет, выжимает и делает неузнаваемыми — белыми, творожными…
Почему это лицо, так похожее на лицо матери, в то же время не напоминало о ней? Наверное, потому, что на этом лице не было ее глаз. У нее были упрямые глаза, смотревшие глубоко изнутри и как бы вечно старавшиеся до конца договорить все, чего нельзя было сказать словами. А у этого сидевшего напротив него капитана автомобильных войск неподвижные серые глаза были как две заслонки, не хотевшие пускать туда, внутрь себя, чего-то, чего они боялись. Серпилин вдруг подумал, что есть глаза, которые дают, есть глаза, которые берут, и есть глаза, которые не пускают.
— Не смотри на меня так, — лучше скажи, чтоб ушел. — Голос сына дрогнул. — Ты смотришь так, будто я виноват в том, что случилось с матерью… А я пришел к ней…
— Вот что, — перебил его Серпилин. — Ты не врач и не мог заранее знать, что с ней будет. Если пришел говорить о чем-то еще… говори. А если об этом, напрасно пришел. И не реви, пожалуйста, я этого не люблю, — добавил он, увидя слезы, покатившиеся из-под заслонок.
Сын всхлипнул, вытер глаза и попросил разрешения закурить.
— Кури… У тебя какие?
— «Казбек».
— Дай и мне папиросу.
Несколько минут оба молча курили.
— Слушай, как ты посмотришь, — сказал сын. — Прости, что я об этом сейчас, но мы потом, наверно, долго не увидимся…
Серпилин вопросительно взглянул на него.
— Как ты посмотришь, если я временно, пока не получу жилья, перевезу сюда из Читы жену и дочь? Им там плохо и голодно. Я получил письмо, могу тебе показать.
Серпилин покачал головой. Сын понял это как возражение.
— Ты возражаешь?
— Нет, — сказал Серпилин, — можешь не показывать, верю.
— А как ты на это смотришь?
— Положительно.
— Значит, можно перевезти их? — обрадовался сын.
— Перевози, если разрешат.